Вот оно и случилось. Пишу вам, а кривая ухмылка нет-нет да и дернет губы. Горечь на языке, горечь в сердце, и все равно…
Вчера я слышал Зов.
Вы не знаете, что такое Зов? Ну уж, не лукавьте. Знаете. Я помню. Я даже не жду вас теперь. Зачем? Зов гонит меня совсем в другую сторону, на юго-восток, в Темиле.
Но я туда не пойду, я все-таки уникальный Мигель.
Как ни странно, мне вдруг стало легко. Столько изводил себя, тысячу раз представлял себе нашу встречу… Тяжело писать. Зов становится сильнее, когда я начинаю думать, какая вы г… Мне очень хочется посмотреть вам в глаза.
В деревне пусто. Тянет гарью. Но старой гарью, давно уже выдохшейся. Тропинки заросли остролистом. Кажется, будто никто уже с год здесь не живет. Это не укладывается в моей голове, потому что Альса, Рауль, Хосе, Рубен, старуха Отонотоми… Буквально вчера они были рядом. Неужели это наниты что-то во мне нарушили? Или, наоборот, исправили?
Не могу, не могу понять, что я вижу – правду или иллюзию. Может быть, иллюзия была как раз вчера. И Энрико не пылил в своем фургончике на рынок в Чейясу. И Рауль не ходил вокруг меня, облизываясь: «Мигель, дай почитать, ну, дай!». И Маноло… И дружок его Анхель… И Педро Велоза, тот еще сорванец, не попадал в окно тряпочным мячом.
Иди, иди в Темиле. Иди.
Зов настойчив. Он грозен. Ему нелегко сопротивляться. Я догадываюсь, что там будет, в Темиле. Но нет, буду лучше писать. Вспоминать вас, Элизабет.
Иначе рука невольно начинает искать мачете. Существующее. Несуществующее. То, что лежит, обернутое в промасленную тряпку, под половицей.
Пальцы дрожат. Ломаю второй уже карандаш. Хосе возникает на секунду у стены и произносит: «Мы – кровожадные уроды». Ору ему: «Неправда!».
Ведь неправда.
Зов, он, возникнув во мне, окончательно выпустил и память на волю. Я знаю, не должно быть во мне этих воспоминаний, даже фрагментарных…
Но я же уникальный Мигель.
Я не чувствовал нанитов в себе, как ни прислушивался. Я думал, как они там ползают во мне, по костям, по жилам, и меня сотрясал озноб. После инъекции пару раз слизь текла из носа. Ни с того ни с сего слезились глаза. Тело похрустывало, пощелкивало. Кровь шумела в ушах. Но все прошло. Утром обновленный Мигель ощутил дикий, выворачивающий голод.
Помню, я съел целую кастрюлю тапиоки. Целую. С овощами. Обжигающе-горячую. Все валилось, как в пропасть. В прорву бездонную. Словно не я жрал, а кто-то другой, невидимый. Наниты? Думаю, да.
«Ну что, Мигель, – сказали вы потом, найдя меня уставившимся на дно кастрюли, – как ты себя чувствуешь?». «Мне удивительно хорошо», – сказал я. «Проверим, как справляются твои наниты?» – предложили вы. Конечно, я ответил: «Да, сеньора ангел». «Эли, Мигель». – «Да».
Голоса в моей голове раздаются все чаще. Словно произвольно включаются когда-то сделанные записи. Мне сложно определить, что это за голоса, из какого времени, но иногда чудится, что я узнаю в них вас, Элизабет, и свой институтский период лечения.
Вот и сейчас пишу и слышу – вы словно ведете меня куда-то, рядом еще один человек, и вы переговариваетесь с ним так, будто меня нет. А я топаю. И дышу.
«Вот и еще один, Марв». – «Он нас не слышит?» – «Нет, я выключила его слух». – «Значит, это тридцать шестой?» – «Да, такой славный мальчик». – «По-моему, вы к нему неравнодушны». – «Бросьте, Марв. Я просто поддерживаю в нем влюбленность. Это может дать интересный эффект». – «Как бы это боком не вышло». – «Ничего, перепрошьем».
Потом вы говорите: «Поворот, Мигель». И я поворачиваю. Или кто-то за меня поворачивает. Запись обрывается. И было это или не было? Кто во мне все это фиксировал? Наниты?
Очнулся на пороге – мачете в руке, деревня пуста. Опять утратил контроль.
Приходится повторять: «Я люблю вас, Элизабет. Я люблю вас» – и Зов утихает. Он сдается перед любовью. Наниты сдаются. Они во мне тоже любят вас, Элизабет. Всем мной. Самозабвенно. Так что я еще попишу.
Деревня заполняется гомоном ребятишек, чихает и взрыкивает генератор, Рауль орет во все глотку: «Мигель, иди смотреть фильм про мертвецов!». Я улыбаюсь.
Мне не интересно, настоящее это или нет. Я просто хочу дописать, довспоминать, разобраться во всем до конца. С миражами я определюсь позже.
Альса появляется в доме и смеется, кружась: «Как я тебе, Мигель?». Очень красиво, Альса. Очень. Но я люблю другую.
До самой смерти.
Я теперь знаю, откуда взялись бессмертные партизаны. Вы помните, Элизабет? «Сядь, Мигель, – говорили вы. – Вот, молодец». Я опускался на жесткое стальное кресло с прямой спинкой, запястья и щиколотки мои стискивало железо, ошейник врезался под подбородок. «Тебе удобно, Мигель?». – «Да, сеньора ангел Эли». – «Ты опять возбудился, Мигель. Это нехорошо».
Кресло стояло в круге света, за ним – темнота.
Я щурился на ваш голос. «Мигель, ты что-нибудь видишь?» – спрашивали вы, и я вдруг понимал, что ослеп. Начисто. Я огорчался, что не смогу больше увидеть вас, но потом кто-то говорил: «Норма» – и зрение возвращалось. «А теперь что ты видишь, Мигель?» – спрашивали вы, и я описывал, что у меня на плече пророс цветок с синими лепестками, а у ног плещется вода, и брызги ее летят на штанины, пока кто-то снова не отмечал: «И здесь норма». С ленивым таким удовлетворением. «А как тебя зовут?» – бросал мне кто-то еще. И я говорил, подчиняясь настойчивому шепоту в голове: «Меня зовут Эскобар Педроза, двадцать семь лет, безработный, приехал в Темиле на заработки, отец – Мануэль Педроза, рудокоп».
«Очень хорошо, Мигель, – говорили вы, пока кто-то делал пометки о норме. – Попробуем что-нибудь посложнее…»
И мне ломали пальцы («Больно, Мигель?» – «Нет, сеньора Эли»), прожигали плечо до кости («А сейчас, Мигель?» – «Щекотно, сеньора Эли». – «Ничего, Мигель, это наниты работают»), выбивали зубы, пропускали сквозь меня электрический ток, кололи и резали.
А руку я отхватил себе сам.
Правую мне освободили и дали мачете. «Мигель, – сказал кто-то, стоящий в темноте, – отруби себе левую». Я замешкался.
«Сбой», – сказал кто-то. И тогда вы попросили: «Мигель, сделай это ради меня». А я, честное слово, обрадовался. Ради сеньоры – конечно. Что угодно. И наниты возликовали.
С плечевой костью, правда, пришлось повозиться. Мышцы хорошо пошли, а вот кость… Но минут через десять, чумазый и немного уставший, я справился. Левая рука повисла в зажиме, и было странно на нее, подтекающую, смотреть – вроде моя и в то же время – чужая, отделенная.
«Может, – сказал тот, кто объявил о сбое (мне кажется, тот самый – тонкогубый, тонкошеий, из джипа), – прикажем ему член себе отрезать?». Но вы оборвали его: «Хватит! Готовьте коллоид, посмотрим на регенеративные способности».
Помните, Элизабет?
Кстати, на моей левой руке сейчас нет рубцов. Мне кажется, она хорошо отросла заново. Спасибо маленьким докторам.
В Темиле, в Темиле, в Темиле…
Нет, не пойду. Я вывожу это в письме большими буквами: «Никакого Темиле». Наверное, это бунт. Я же – уникальный Мигель.
А потом была та дорога, что снимал Алекс Стенсфилд. И там действительно был я. Я. Там. Был. Схлестнувшись, мы рубили и резали. Глаза, рты… Га-а-а…
Много-много кармина.
Показательное кино. Что-то для телевидения, что-то тому, кто заказывал бессмертных партизан.
Я хотел бы забыть все, что было дальше. Всей украденной душой хотел бы. Но, увы, не я распоряжаюсь своей памятью. Не я. Наниты.
Безжалостные. Всезнающие. Они показывают мне…
Нас выпустили охотиться. Мы разбрелись – одинокие крестьяне в поисках лучшей доли. Тараном билось в голове: вперед, вперед, бей, круши, режь. Га-а-а… Мозги всмятку. Я вижу себя со стороны – это смерть, бредущая по болоту. Кукла. Мертвец с обжигающим приказом и тусклым взглядом марионетки.
Бей-круши.
Господи Исусе, сколько крови на мне!
«Эй, парень, подвезти тебя?». Н-на! Взлетает мачете. Ныряет и взлетает снова, а за ним вслед, безуспешно пытаясь дотянуться, догнать, бросаются брызги. Алые. Удивление в чужих глазах застывает, меркнет. Катится соломенная шляпа. Бессильно повисает голова.