Суинберн хихикнул.
— Видишь? Дух либертинов еще посещает «Борова в загоне»! Все машины, которые оказываются рядом, обречены на смерть! Да здравствуют искусство и поэзия! Долой технологистов!
Они вошли в паб и с трудом протолкались через скудно освещенное, с низким потолком, дымное помещение бара, в котором томимая «жаждой» толпа рабочих, клерков, лавочников, мелких бизнесменов и прочих горожан жадно смачивала горло, забитое копотью, в общий зал, более светлый и малолюдный. Оставив свои пальто и головные уборы на вешалке у двери, они удобно расположились за столом. Барменша приняла заказ: стакан портвейна для Бёртона и пинту горького пива для Суинберна. Из еды оба выбрали пирог с мясом.
— Именно здесь это и произошло, — сказал Суинберн, окидывая взглядом помещение с деревянными стенами. — Это та самая комната, где Сумасшедший маркиз проповедовал своим последователям.
— Провозглашал беззаконие и вседозволенность, насколько я понимаю.
— Не сразу. Первое время это был мягкий вариант теории луддитов. «Машины уродливы. Машины крадут наш труд. Машины уничтожают в нас человеческое начало». Достаточно избитые слова. Лично я думаю, что маркиз просто угождал толпе — сам он не верил своим проповедям.
— Откуда ты это взял?
— Видишь ли, в 37-м году он познакомился и подружился с Изамбардом Кингдомом Брюнелем. Знаешь такого? Их регулярно видели вместе в Афинском клубе. Если бы Бересфорд был настоящим луддитом, за каким дьяволом он так часто и подолгу разговаривал бы с предводителем движения технологистов? В 43-м, если я не ошибаюсь, он вдруг перестал нападать на технологистов и начал проповедовать теорию человека со сверхъестественными возможностями. Она превратилась в его идею-фикс, и он стал ярым экстремистом. А! Напитки! Спасибо, дорогуша. Твое здоровье, Ричард! — Суинберн сделал большой глоток из кружки, которая казалась громадной в его не по-мужски изящной руке. Он вытер пену с верхней губы и продолжал: — Великолепно! Так вот. К несчастью маркиза, большинство его последователей хотели именно бороться против технологистов, а не слушать трескучую болтовню о человеческой эволюции, и в 1848 году образовалась маленькая группа художников, поэтов и критиков, которые стали развивать раннюю версию его проповеди. Группку возглавили Уильям Холман Хант, Джон Эверетт Милле и мой друг Данте Габриэль Россетти.
— «Братство прерафаэлитов».
— Так называло себя их ядро, а многочисленные последователи больше известны как «Истинные либертины». За прошедшие двадцать лет основной идеей этой ветви либертинизма стало прославление благородства человеческого духа. Обычного чумазого рабочего они объявляют верхом совершенства, с которым обходятся крайне жестоко и которому угрожают уродливые машины, лишающие его труда и творчества. — Он усмехнулся. — Должен признаться, однако, ряды «Истинных либертинов» состоят главным образом из разочаровавшихся в жизни аристократов, праздных художников-неудачников, сентиментальных манерных авторов, ленивых философов и полусумасшедших поэтов, вроде меня. Они — то есть, наверное, я должен сказать «мы», потому что причисляю к ним и себя, — мы сочиняем стихи о рабочих, но сами никогда не возьмем в руки лопату.
— Не лги мне, малыш, — прервал его Бёртон. — Ты в лучшем случае наполовину либертин.
— Да, признаюсь, я дилетант! — засмеялся поэт. — Но вернемся к нашему предмету. Генри Бересфорд и его последователи — те, кто остался, — переименовали себя в «развратников». Остальное ты знаешь — они превратились в компашку необузданных негодяев, апологетов зла. И, конечно, «Происхождение видов» Дарвина, вышедшее в 59-м, оказало колоссальную подпитку их идеям. Кому нужна мораль, если Бог умер?
— Хотел бы я знать, что сам Дарвин думает об этом, — задумчиво произнес Бёртон.
— Полагаю, он бы согласился с твоей теорией естественного правосудия, с тем, что во всех нас встроено моральное чувство, которое награждает за добрые дела и карает за дурные. Я подозреваю, что он разглядел бы в нем функцию, которая помогает выжить человеческому виду.
— Может, если, конечно, он еще жив. Фанатики объявили джихад против него, и ему пришлось на собственном опыте убедиться, что научный реализм ничего не в силах противопоставить мщению мертвого бога.
— Ты веришь слухам, что его прячут технологисты?
— Это меня бы не удивило. Фрэнсис Гальтон, глава секции евгеники, — его кузен. Но, Алджи, вернемся к «развратникам»: они все еще поклоняются Джеку-Попрыгунчику?
— Больше, чем когда-либо. Их новый предводитель, протеже Бересфорда, даже больший экстремист, чем был он сам.
— И кто этот новый предводитель?
— Ты его знаешь. Его зовут… О! Еда!
Барменша поставила перед каждым из них дымящуюся тарелку с пирогом, положила на стол ножи и вилки, и спросила:
— Что-нибудь еще, джентльмены?
— Да, — сказал Суинберн. — Нет. Подожди. Принеси нам бутылку красного вина. Ричард, ты не против?
Бёртон кивнул, барменша показала в улыбке белоснежные зубы и исчезла.
— Олифант, — объявил Суинберн.
— Не понял?
— Ну, предводитель фракции «развратников» последние два года. Его зовут Лоуренс Олифант.
Далеко за полдень смог сделался ржаво-коричневым и облака сажи снова стали лениво проплывать сквозь него.
Изрядно охмелевший Суинберн, пошатываясь, ушел в душную мглу, сам не зная, куда. Бёртон не сомневался, что он опять напьется до бесчувствия в одном из клубов или в борделе; последние две недели он будто с цепи сорвался.
«Парню нужна цель, вот что его спасет», — подумал Бёртон.
Перед уходом он поговорил с управляющим «Борова в загоне» и узнал, что первоначально пабом владел некто Джозеф Робинзон. Именно он принял на работу Эдварда Оксфорда и был свидетелем рождения как «Истинных либертинов», так и «развратников».
— Он уже далеко не молод, сэр, — сказал управляющий. — Несколько лет назад, в 1856-м, ему надоело постоянно мотаться туда-сюда: он всегда жил в Баттерси, знаете ли, — и он продал этот паб и купил другой, поближе к дому, маленькое уютное заведение под названием «Дрожь».
— Странное название для паба, — заметил Бёртон.
— Ага. Будете там, сэр, спросите его об этом; интересная история!
Бёртон вернулся к себе в шесть, и буквально через десять минут рядом с его домом раздался взрыв. Резко дернули дверной колокольчик. И через секунду-другую к Бёртону постучала миссис Энджелл, объявив, что пришел мистер Монтегю Пеннифорс, и сетуя, что он оставил на ковре целую дорожку из сажи.
В комнате стало тесно, когда гигант кэбмен, нагнувшись в дверях, чтобы не задеть притолоку, вошел внутрь. Он был в длинном красном пальто, белых бриджах, сапогах по колено и треуголке; все это было густо посыпано сажей.
— Просим прощения, добрая леди, — прогудел он. — Виноват. Забыл вытереть ноги. Не до того было! У меня взорвался коленчатый вал, просвистел в воздухе футов сорок, шмякнулся о землю — и вдребезги! — Он повернулся к Бёртону, который сидел за большим столом. — Извините, босс, никуда не отвезу вас, пока не заменю чертову штуковину; о, мэм, извините за выражение.
Миссис Энджелл фыркнула и, пробормотав что-то вроде «Ладно бы еще следы были обычные, а не как у великана», раздраженно вышла.
Бёртон встал и пожал руку гостю.
— Монти, давай снимай пальто и шляпу. Бренди?
— Не откажусь, сэр.
Бёртон наполнил пару объемистых стаканов и, после того как Пеннифорс снял пальто, протянул ему один и указал на кресло перед камином.
Мужчины расположились друг против друга, и кэбби восторженно произнес вместо тоста:
— Чтоб мне сдохнуть! Пить бренди с представителем высшего общества, да еще у него дома!
— С чего ты взял, что я из высшего общества?
— О, это ясно, как божий день, босс.
Бёртон усмехнулся:
— Похоже, я забыл представиться.
— Не надо, сэр. Я читаю газеты. Вы — сэр Ричард Бёртон, африканский джентльмен. Навроде Ливингстона.