И затрясся от судорожного, нервного хохота. Как умалишенный. Потом он пробормотал:
— Я захлебываюсь… сколько тины… и как мало крови…
И, заплакав, отвернулся к стене.
Мне пришлось сделать усилие, чтобы потрепать его по плечу перед уходом.
Среда. Малыш Д. затеял игру в тотальное уничтожение. Он рассыпал по полу детской целую кучу маленьких пластмассовых человечков и расставил их вокруг стада маленьких металлических животных. Игра состояла в том, чтобы с помощью камешков и шариков сбивать одну за другой эти яркие, разноцветные фигурки; стоило им упасть и «умереть», как победитель разражался громкими торжествующими воплями и присваивал жертвам звучные имена. По его просьбе я на несколько минут присоединился к этому развлечению, но мне не удалось блеснуть ни меткостью в стрельбе, ни изобретательностью в придумывании подходящих имен для павших. Например, маленькую рыжую лисичку с пробитым боком я назвал «хитрушкой», каковое определение Д. счел нелепым и уж во всяком случае совсем «неподходящим».
Я прошел в комнату его отца. Несмотря на утверждения Э., что он бредит, мне показалось, что это не так. Напротив, он выглядел довольно сносно.
— Безнадежно, — сказал он, — я впадаю в ничтожество… Чем дальше я пытаюсь ступить, тем сильнее кружится у меня голова. Изжога способна перенасытить. Я это знаю по позывам к рвоте. Ничто не облегчает…
Он объявил мне, что уверен в своей скорой смерти. Однако оба врача, которые его осмотрели, не поставили, по словам Элизабет, такого тревожного диагноза.
— Самое ужасное, — сказал он, — что, умирая, мы первыми участвуем в смерти. Мы не перестаем подавать руку тому, что ввергает нас в страх.
— А когда мы говорим? — возразил я. — Когда чего-то желаем? Вспомни о своей музыке. Какому обману служат созданные произведения? Или радость, которую испытывает играющий ребенок. <…> Или внезапно подмеченная красота чьего-то лица. Разве все это не основано на смерти и разве не по этой причине они так потрясают нас <…> затрагивают чувства, вызывают волнение?
— Я мечтаю о том, чтобы Д. и Э. были счастливы, — ответил он. — Если бы я мог достаточно дорого продать свою жизнь, я бы застраховал свою голову на огромную сумму, чтобы они могли безбедно жить до конца своих дней, а потом покончил бы с собой. Но тогда мне еще понадобилось бы застраховаться от того, чтобы они не носили в себе мое отсутствие. Или, по крайней мере, чтобы мое исчезновение потрясло их не больше, чем то мучительное состояние, в котором я держу их сейчас, тогда как они имеют право на счастье.
В ночь на 11 января у А. случился сердечный приступ. Мне позвонил Йерр. Сказал, что его не стали госпитализировать. Э. была встревожена, но ей казалось, что это не так уж серьезно — скорее нервное. «Туман в конечном счете разразился дождем», — заключил Йерр.
Вечером я навестил А.
— Это начало конца, — сказал он. И, помолчав, добавил:
— А может быть, всего лишь первый звонок?
Я невольно подумал: болтает невесть что, не дай бог, еще накликает смерть.
— Вы верите в основополагающие понятия? — спросил он меня. — Мне больше не удается четко противопоставить жизнь и смерть. Пустоту и наполненность, будущее и прошлое, правое и левое, организованность и беспорядок, в общем, ничего…
— Это пытка смертью, — добавил он. — Смерть по капелькам. По крошечным струйкам…
Он был бледен, подавлен. Я взял его за руку. Попросил подумать о Д. и Элизабет. Маленький ночник на прикроватном столике скудно освещал его лицо. Он посмотрел на меня.
— Цепляться за что-то, — несвязно пробормотал он, — напрасный труд, так не спастись от того, что разит насмерть. Даже со спины.
Элизабет принесла порошок и попыталась усадить А.
— Приподнимись-ка. Ну же, вздохни поглубже! Попробуй выпрямиться.
Нет. При всем своем горячем желании он на это не способен, у него нет сил.
Он так и не смог проглотить порошок. Согласился только медленно прожевать его.
— Поверьте, скоро я не смогу проглотить даже собственную слюну, — говорил он, вытянув руки вдоль тела и трудно, прерывисто дыша. — Я всего боюсь.
Он лежал с закрытыми глазами, слегка вздрагивая.
Мне не хотелось так скоро уходить от него. Но говорил я тщетно. Я даже не мог понять, заснул он или нет.
— Мы неустанно строим то, чего мы боимся, желая таким образом защитить себя от него. Неустанно готовим оружие, укрепляем стены и насыпи, роем хитроумные ходы, возводим башни. Совершенствуя эти оборонные сооружения, мы мало-помалу забываем, от чего обороняемся с таким усердием. Мы создаем тюрьму, которая является единственной причиной страха, от которого она укрывает. И когда мы оказываемся лицом к лицу с тем, что нас так пугает, мы уже не способны ни увидеть, ни распознать его. Мы доводим себя до того, что иногда начинаем обороняться от тех, кого любим.
Короче говоря, я насытил его ветром, ложными надеждами, глупостями.
12 января. Ему стало значительно хуже. Он перенес два довольно долгих и тяжелых приступа тетании. Йерр не покидал улицу Бак. А. был вконец одурманен лекарствами. Э.: «Почему я так плохо заботилась о нем?!»
— Он близок к помешательству, — сказала Э. Она выглядела измученной, но даже сейчас была по-прежнему красива. Сегодня на ней было длинное светло-коричневое платье из мягкой материи, стянутое под грудью пояском и свободное в талии.
— Нет, — ответил Йерр. — Помутившийся разум это еще не помешательство. Он не помнит, куда задевал его, в какой угол запихнул в момент паники, но он знает, что его разум здесь, дома, и только смятение мешает ему разглядеть его…
Однако Э. безутешно плакала. Я самонадеянно попытался присоединиться к аргументам Йерра:
— Он полюбит свой страх. Будет благословлять свою тоску. Позволит застать себя врасплох даже испугу. И в один прекрасный день вы увидите, как проблеск радости собьет его с ног. Если он не докажет наконец, что его и впрямь терзает страх, радость сможет терзать его не хуже страха.
— Он возродится вопреки себе, — повторил Йерр. Как бы он этому ни противился. Возьмите цветы по весне. Что бы с ними ни творилось, они распускаются под солнцем, и вот вам красота! — Он обнял Элизабет и добавил: — Придет день, когда вы встрепенетесь от радости!
Я заглянул в его комнату. Он выглядел обеспамятевшим, мертвым. Мы ушли.
Суббота, 13 января. К семи часам зашел на улицу Бак.
Д. ужинал на кухне. Он хныкал оттого, что ему не удавалось колоть орехи, сохраняя в целости скорлупу. Я стал терпеливо и увлеченно извлекать из дырочек в скорлупе крошечные кусочки ядрышек, а он сдирал с них внутреннюю кожуру и раскладывал на ломтиках яблока, которое Э. почистила и нарезала для него. Но мне тоже это не удалось. Д. явно обиделся на меня за то, что я уродовал скорлупки еще больше, чем он сам. Был сердит до такой степени, что даже не соизволил попрощаться со мной перед сном.
Я хотел увидеть А.
— Говорите тихо, — попросила Э. — И не зажигайте свет.
Он выглядел хуже, чем прежде. Едва приоткрыл глаза и чуть слышно шепнул, что ему нечего сообщить.Да и что тут сообщать, когда все безнадежно рухнуло?!Что может быть важно? Что может быть достойно сообщения? «Ничего, — повторял он, слабо покачивая головой, — ровно ничего». И еще раз: «Мне больше нечего сообщить».
Воскресенье, 14 января. Обедал с Коэном. Часа в четыре мы пошли на улицу Бак. Впервые я увидел Элизабет непричесанной, ее длинные черные волосы разметались по плечам. Лицо было горестно сморщено. Он выглядела измученной, сказала, что больше не может спать рядом с ним.
Он позволил нам войти. Чуть приподнял голову, откинув краешек простыни; его волосы тоже были растрепаны, лицо осунулось. С трудом повернувшись к Коэну, он тихо произнес:
— Новость о смерти, более угрожающей, чем когда-либо, уже просочилась наружу? Жизнь прекратилась, не так ли?
Коэн возразил, что жизнь не прерывалась ни на минуту.
— Как я могу вам верить? Вы просто не хотите меня огорчать. Щадите меня, да?