Понедельник, 29 января. Рекруа зашел за мной. Мы поужинали на правом берегу.

Р. сообщил, что в воскресенье ему звонил Отто фон Б. По его словам, А. написал ему о своем отказе от проекта, который они разработали вместе: мол, все, что им создано на сегодняшний день, равно нулю, а то, что он еще мог бы сказать или создать, отныне его не интересует, да и все прошедшие годы они оба работали впустую.Прочитав послание А., Отто пришел в дикую ярость, тотчас же помчался на улицу Бак и, не обращая никакого внимания на убитое лицо, с которым его встретил А., с порога закатил ему грандиозный скандал в своем напыщенном, истинно германском духе.

Он кричал, что все аргументы в письме А. бессмысленны: люди должны с радостью осознавать тот факт, что с незапамятных времен животные, утратившие шерсть и неуверенно вставшие на задние лапы, собирали камешки или обрывки веревок со странной целью — обмануть страх и развеять скуку. Что они ее не достигли, но продолжают ковылять на своих двоих, издавая хриплые звуки и пряча между ног болтающийся член. Что все мы всегда трудились и будем трудиться над чем-нибудь пустым и впустую.

— Более того! — заорал он. — Мы должны черпать утешение в самом сознании ничтожности наших пустыхзанятий. И если бы мы не нашли к кому обращаться и чем заняться, если то, что мы выражаем, можно было бы поменять на то, что мы испытываем, или сообщить это всем, кто нас слушает или читает, если в наших действиях и впрямь заложена какая-то польза, какой-то итог нашей жизни, а в мыслях, которые мы высказываем, есть хоть малейший смысл, хоть какой-то проблеск лотки, — вот тогда, и только тогда мы вынуждены были бы называть это обманом публики. Книги, партитуры — будь они полезными— стали бы предметом насмешек. И нам осталось бы лишь превращать наши желания в надобности и удовлетворять эти последние. И у нас не было бы нужды умирать, говорить, писать, а может, и любить. Слова разлуки, тоски, самосознания, одиночества сексуализация, такая заметная на пространстве нашего тела, — любые размытые понятия сразу становились бы нереальными и все более непостижимыми. Нет! — вскричал он. — Именно ради сохранения этого «ничто»мы и трудимся впустую!<…> Что может оградить пользу от бесполезного?! Симметрия рождения?! Возвращение к небытию? Только работа впустуюспособна даровать нам такую возможность, другого не дано!

Вторник, 30 января. Коэн пришел ко мне просмотреть старинные книги. После полудня мы отправились на улицу Бак. А. уже встал и был полностью одет. Мы вышли на улицу втроем и зашагали в сторону Тюильри. Впервые с самого начала осени.

— Слова ровно ничего не означают, — сказал он.

— Не преувеличивайте, — ответил Коэн. — Они не означают всего, но кое-что все-таки означают.

Ну, давайте возьмем слово «величие»! Могу спорить, что вы не найдете в нем смысла. Вот вам и наглядный пример.

К. глубоко задумался. Но А. опередил его и сам признался, что это слово все же обрело для него смысл однажды в детстве, когда он проводил зимние каникулы в Шотландии и вдруг очутился на морском берегу во время шторма: небо почернело, ветер завывал как безумный…

— Мое мужество убывает на глазах, — сказал он вдруг, совсем невпопад.

А. устало опустился на мокрую каменную скамью возле какой-то статуи — корпулентной женской фигуры, изъеденной сыростью.

— Еле ноги таскаю, — сказал он. — Все время тянет присесть.

Коэн начал со смехом объяснять ему, что эти волнения, эти всплески экстаза во время прогулок за городом или в парках объясняются воздействием магических трав,одно прикосновение к которым грозит сбить путника с дороги, а то и вовсе повергнуть в безумие. Но А. действительно дрожал и весь взмок от пота. Нужно было уходить. Коэн распрощался с нами.

Я проводил А. до улицы Бак. Начался снегопад. Я заставлял его шагать быстрее. А. спросил, почему он не может идти так же лениво и бездумно, так же тихо, как этот снег, эта странная, все погребающая под собой белая субстанция. Почему он не может идти, как она, — без отчаяния, без надежды? Внезапно на него напал необъяснимый страх. Он как-то нелепо засуетился и сделал попытку побежать, чтобы скорей попасть домой.

Позже, сидя у себя в комнате:

— Я чувствую себя спокойно только рядом с Д., перед которым стараюсь бодриться, и еще потому, что должен дать ему победить в игре «Семь семей».

Пауза.

— Но едва игра окончена и Д. уходит в столовую или в ванную, я падаю в бездну пустоты, в удушливый ад тоски и отчаяния.

Среда, 31 января.

Позвонила Марта: Поль, по ее словам, воспылал идеальной любовью.К А. я сегодня не пошел. Вообще ничего не делал.

Думал о седеющей голове Йерра. О седых волосах Уинслидейла.

Вечером позвонила Э.: А. обижен тем, что я к нему не пришел. Весь день ходил с трагическим лицом, поникнув и всем своим видом выражая отвращение. И сухо, отрывисто смеялся. Нервы у него на пределе.

Он утверждал, что раздавлен, что задыхается. Что никак не может отогнать страх. Каким бы нелепым это нам ни казалось.

Что он так и не поужинал. Что, когда они сели за стол, он ей сказал, что не может и пальцем пошевелить.

Глава III

Пятница, 2 февраля.

Йерр пришел ко мне в расстроенных чувствах. Он порвал с Флоранс.

— Я преувеличивал силу очарования, исходившего от женского лица, — признался он. Затем последовали оскорбления. И неубедительная клевета.

Язык загнал Й. в ловушку. В один прекрасный день. Внезапно. Как однажды оригинально выразился Р: «Мешок с зерном ждет в углу амбара, когда подскочат цены на хлеб». Язык был гигантской тенью праязыка, упавшей на него, которую нужно было каждую минуту ублажать, чтобы выстоять.

Это было и впрямь жалкое состояние. Просьба о милостыне. Власть, которой обладала эта великая и могучая тень, оказалась настолько суровой, что невозможно было даже завоевать ее благосклонность или играть, сидя у ее ног. В этом, по-видимому, и заключалась ее стратагема, ее нить Ариадны — держать пленника в своих тенетах, но при этом не погубить, не задушить, не дать страху возобладать над ним… Тело, обмякшее, как у тряпичной куклы. Тело, бьющееся в этих путах… Доказательство того, что самый точный, самый изысканный способ выражения того или иного языка все-таки жалок, ничтожен перед этой тенью…

Воскресенье, 4 февраля. Я позвонил В., пожелал ей весело отпраздновать именины.

Глэдис слегла. Заходил Й. Звонил Р. Мы с ним договорились встретиться на улице Бак.

Около четырех часов дня. А. рассказал свой сон: ему больше не хотелось жить, и, однако, в этом сне он нетерпеливо ждал прихода весны и уехал из города, чтобы в последний раз послушать птичьи посвисты.Йерр объявил, что посвисты— это не по-французски.И закончил свою фразу с дурацкой напыщенностью: «Примите это к сведению! Примите к сведению!» (он повторил это дважды после того, как отчитал и устыдил нас). Но А. возразил: такое слово имеет хождение в Дофине. И оно куда более выразительно, чем банальный «щебет»из грамматики Йерра.

— А впрочем, не важно, — добавил он, — прошу меня извинить. Я сам себе противен. Язва эгоизма, где находит приют несчастье.

— Слово «эгоизм» получило официальный статус лишь в тысяча семьсот шестьдесят втором году, — заявил Йерр. — Одновременно с «патриотизмом». Парочка лингвистических уродов!

— Ну хватит, — оборвал его Р.

— Да какая муха вас укусила? — обиженно воскликнул Йерр.

Р. повернулся к А.:

— Не говорите так, не надо. Не пытайтесь избавиться от того, что с вами происходит. Убедите себя в том…

— Да мне уже ничего не хочется. Одно только желание ответа могло бы вызвать вопрос. О, эти любители вопросов, эти моралисты, эти Рекруа!.. Любой вопрос подразумевает веру, чувство ущербности, ощущение нехватки чего-то. Но у меня нет веры! Я не смог бы даже притвориться верующим. Кроме того, человек, формулирующий какую-нибудь цель, не имеет цели! Мне кажется, те, кто изобретал богов, жестоко страдали от своего неверия и никоим образом не могли избежать этого ощущения одиночества во вселенной…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: