— Я буду с ним сотрудничать, если вы этого хотите, — просто ответил Неизвестный.
И еще деталь. Поскольку меня насторожило предупреждение с Лубянки, я решил как-то застраховаться, узаконить наши отношения и предложил заключить официальный договор.
— Это просто, — ответил Эрнст Иосифович, — у меня есть знакомый юрист, он все оформит.
На этом мы расстались.
Мои опасения о возможном продолжении давления на нас оказались отнюдь не беспочвенными. Как выяснилось позже, побеседовали и с Церетели, и с Неизвестным, правда, с противоположными результатами.
Через несколько лет, уже после установки памятника, когда все осталось позади, Эрнст Иосифович рассказал свою часть этой истории. Вскоре после нашего с Серго посещения состоялась в известном здании беседа с ним. Ему настойчиво советовали отказаться от заказа. Сначала рассказали какие-то гадости о нашей семье, обо мне, но этот элементарный прием не подействовал. Тогда применили аргументы повесомее. В то время Неизвестный работал над рельефами, которые должны были украсить вновь строящееся здание одного из институтов в Зеленограде. Заказ престижный, работа по всем параметрам претендовала на Государственную премию. Советчики сокрушались: как бы работа над надгробием Хрущева не навредила Неизвестному при выдвижении его кандидатуры, да и вообще не испортила его карьеры.
Однако «доброжелатели» выбрали глубоко ошибочный путь, не изучив психологию своего объекта.
— Именно после их угроз я принял окончательное и бесповоротное решение. Если раньше еще сохранялись сомнения, поскольку мы не знали друг друга, то тут я уж решил быть твердым до конца, — заключил Эрнст Иосифович.
Вот такая разная реакция оказалась у двух людей, у двух скульпторов — Церетели и Неизвестного. Кто прав? Кто выиграл? Не знаю.
После нашей встречи дела завертелись. На следующий день мы оформили в нотариальной конторе договор, съездили на кладбище. Эрнст Иосифович обещал через несколько дней показать первый эскиз.
На кладбище я бывал регулярно. Поддерживал порядок на могиле. Время и осень сделали свое дело. Венки пожухли, фотография промокла. Несмотря на все наши старания, вода просочилась под пленку. Мне в очередной раз помогли друзья. На моей старой работе, в ОКБ Челомея, сделали добротную стойку, там же надежно заварили в плексиглас новую фотографию.
Мне казались неуместными на могиле официальные портреты отца. Хотелось поставить фото почеловечнее, чтобы все видели не бывшего премьера, а живого человека. Так появился на могиле последний сделанный при жизни отца снимок. Он там без галстука, домашний, с усталой улыбкой смотрит в объектив.
Маме фото не понравилось, и она попросила его заменить. Я какое-то время сопротивлялся. Однако она оказалась не одинока, портрет не понравился и другим родственникам и близким. В конце концов я сдался. Установили фотографию, сделанную к семидесятилетию, — улыбающийся, довольный отец со всеми своими медалями на груди. Неизвестный был прав: Хрущев — символ, он не должен показываться людям с расстегнутым воротничком.
Тем временем продолжались хлопоты насчет увеличения размера участка для сооружения надгробия. Неизвестный тоже считал, что площадь должна быть побольше, хотя предложение Церетели он определил как «чисто грузинский размах». Требовались решительные шаги, и я обратился к управляющему делами ЦК.
Павлов, однако, сам решать вопрос не взялся:
— Я переговорю с товарищем Промысловым, он поможет. Вы ему завтра позвоните.
С председателем Моссовета Василием Федоровичем Промысловым мы жили в одном доме, неизменно здоровались и вообще, были хорошо знакомы — ведь его сделали мэром Москвы еще при отце. Я был абсолютно уверен в его быстром и положительном ответе. Как выяснилось, я и понятия не имел, кем теперь стал мой сосед. Сам он со мной разговаривать не стал. В секретариате меня адресовали к его заместителю Валентину Васильевичу Быкову.
Быков принял меня любезно, но оказался совершенно не в курсе дела. Тут же побежал к Промыслову, но вернулся обескураженным:
— Он говорит, что ему никто не звонил. Так, бросил мне: набавь ему сантиметров по тридцать. Просто не знаю, что делать!
Видно, Промыслов решил покуражиться.
Сам Валентин Васильевич очень хотел помочь, готов был сделать все, что в его силах. Мы сговорились, что он своей властью выделит участок размером два с половиной на два с половиной метра. Тут же Быков подписал нужные бумаги.
Дело сдвинулось. Мне тогда казалось, что через год, от силы полтора, работа завершится. Я не мог себе представить, что она растянется на долгих четыре года.
Когда я рассказал о посещении Неизвестного маме, она восторга не выразила, но и не возражала. Черно-белую идею она оставила на совести скульптора, а вот на памятник без портрета категорически не соглашалась.
— Надгробие — произведение сугубо личное, память о близком человеке. Мнение Нины Петровны — решающее. Я найду способ поместить портрет Никиты Сергеевича, — согласился Эрнст Иосифович.
Работа пошла. Раз, а то и два раза в неделю я приезжал по вечерам в мастерскую. Эрнст Иосифович работал утром и днем. Допоздна мы засиживались в его комнатке, говорили обо всем: о памятнике, политике, его и моей работе, Боге, встречах с отцом, вообще о жизни.
Семнадцатилетним мальчишкой Неизвестный ушел на фронт. Окончил военное училище в Кушке. Воевал десантником. Был награжден, и не раз. Тяжело ранен — ему перебило позвоночник, стал инвалидом первой группы. «Нуждается в постоянном уходе», — показывал он запись в медицинском заключении. С этим он не мог согласиться, характер не позволял. Он преодолел болезнь, получил высшее художественное и философское образование. Перетаскивая с места на место какую-нибудь тяжелую скульптуру, улыбаясь, приговаривал: «Нуждается в постоянном уходе».
Круг его друзей был необычайно широк, разнообразен и интересен. Часто вечерние посиделки превращались в шумные диспуты. Иногда, когда настроение было особенно хорошим, Эрнст Иосифович развлекал нас своими устными рассказами: серьезными об Индии, шутливыми о поясном портрете маршала Чойболсана, грустными о разных историях, происшедших с ним в Москве.
С каждой встречей я — профан — все больше начинал понимать кое-что в его творчестве. Многие из работ Эрнста Иосифовича, вызывавшие раньше недоумение и даже протест, мне стали нравиться.
Я уже упоминал о стоявшем в прихожей цинковом Орфее. Чем дольше я вглядывался в него, тем больше он меня захватывал. Передо мной раскрывался глубокий философский смысл этого произведения, и в моей душе он стал перекликаться с духовной сущностью моего отца — он вот так же отдал себя до конца людям. Я подолгу стоял перед скульптурой, вглядывался в нее. Благо, в мастерской я стал своим человеком и давно уже своим присутствием никого не смущал.
Как-то раз я даже предложил Неизвестному использовать эту скульптуру в качестве надгробия. Он удивился и сказал, что хотя всегда приятно устанавливать свою работу, но эта не годится. Нам нужно что-то более строгое, монументальное. Орфей же слишком легкомыслен, он подошел бы в качестве памятника поэту, а не государственному деятелю. То, что задумано, значительно лучше и больше подходит для могилы Хрущева.
Общаясь с Неизвестным, я старался понять его взгляды на искусство, его философию. На душе у меня было неспокойно. Конечно, Неизвестный большой художник, но он «абстракционист» — слово для меня было если не ругательным, то не очень престижным. Как его манера творчества выразится в памятнике отцу? А главное, что меня беспокоило, будет ли похож портрет? Я боялся увидеть кубики, треугольники, искаженные черты.
Однажды я все высказал Эрнсту Иосифовичу. Он весело рассмеялся:
— В нашем деле все и проще, и сложнее. Например, я не отношу себя к какому-то одному направлению в искусстве — ни к абстракционистам, в чем меня обвинял твой отец, ни к реалистам. Каждое из них ограничивает, обедняет художника. Все хорошо на своем месте. Возьмем наш памятник. Нина Петровна хочет видеть портрет Никиты Сергеевича. И это должен быть именно его портрет, а не мое осмысление его философии через портрет. Тут все необходимо сделать максимально похоже. Реализм, приближающийся к натурализму. И это правильно. Именно так я и буду лепить. Ведь я делаю надгробие. Вы, родные, когда придете на кладбище, захотите увидеть своего отца, а не мое представление о нем.