Мы, конечно, не знали, кто звонил, что сказал. Да и не интересовало это никого. Каждый занимался своими делами.
Некоторое удивление вызвало скорое возвращение отца, он отсутствовал часа полтора-два. Однако вопросов никто не задавал, он молча поднялся в спальню и вновь углубился в свои бумаги.
Как он уехал вторично, я уже не слышал, наверное, лег спать. На этот раз отец не возвращался очень долго, до самого утра. Мы все еще ничего не знали. Только на следующий день он рассказал, что Сталин болен, состояние очень тяжелое, и они с Булганиным будут по ночам дежурить у постели больного на ближней даче. Сообщение о болезни Сталина появилось в газетах только 4 марта. До этого казалось, теплится еще какая-то, пусть призрачная надежда. На мои вопросы отец ничего вразумительного не отвечал, отделывался короткими фразами: «Лечат, делают все возможное…»
Подобная публикация в газетах могла означать только одно: больше надежд не осталось. Ведь все, что касалось Сталина, держалось за семью замками. Отец подтвердил худшие опасения, сказал: «Всякое может случиться, надо подготовить народ». Помню, он еще произнес: «А то получается: жил-жил и нет его. Здесь очень много можно напридумывать. Да и когда Ленин заболел, регулярно публиковались медицинские бюллетени».
Я окончательно понял: все. Особенно меня поразило упоминание о ленинских бюллетенях, ведь они завершились некрологом.
Я попытался расспросить отца о подробностях, но он не стал распространяться, да и что он мог мне, мальчишке, рассказать?
Чем был для меня Сталин? Как и многие, я в прошедшие годы не раз задумывался над этим. С течением времени отношение изменилось диаметрально, и сейчас важно не подменить вчерашний день сегодняшним. В семье о Сталине разговоров почти никогда не вели. Считалось, объяснять нечего. О критике не было и речи. Но напряжение отца ощущалось постоянно. Он старался не подавать вида, но порой оно прорывалось в мелочах.
Вспоминаю такой эпизод. К концу жизни Сталина джазовую музыку стали отождествлять с контрреволюционной деятельностью. За нее, возможно, еще не сажали, но все к этому изготовились. Как-то в воскресный летний день на даче я поставил пластинку с «Пароходом» Леонида Утесова. Тогда это было «крайне левое» произведение. Отец, сидя за столом, просматривал газеты. Сначала он никак не реагировал, потом поднял глаза и кратко то ли попросил, то ли приказал:
— Сними.
Я остановил проигрыватель. Отец немного помолчал, а потом добавил:
— Лучше ее разбить.
Я не ответил, пластинку мне было очень жалко, он не настаивал, а только попросил:
— Больше ее не заводи.
Что он знал и о чем догадывался? Чего он боялся?
В те годы для меня товарищ Сталин оставался вождем всех времен и народов. Несуразицы в «Экономических проблемах…» и «Вопросах языкознания», которые никак не укладывались в моей голове, я объяснял своей неспособностью воспринять гениальные мысли. Усомниться в них… Такое мне просто не приходило в голову.
Вечером 5 марта 1953 года отец возвратился домой раньше чем обычно, где-то около полуночи, все эти дни он приходил лишь под утро. «А как же дежурство?» — пронеслось у меня в голове.
Пока отец снимал пиджак, умывался, мы молча ожидали, собравшись в столовой. Он вошел, устало сел на диван и вытянул ноги. Помолчал, потом произнес:
— Сталин умер. Сегодня. Завтра объявят. Он прикрыл глаза.
Я вышел в соседнюю комнату, комок подкатился к горлу, а в голове сверлила мысль: что же теперь будет?
Я искренне переживал, но мое второе «я» как бы со стороны оценивало происходящее, и я внутренне ужаснулся, что глубина моих чувств недостаточна, не соответствует трагизму момента. Однако большего не получилось, я вернулся в столовую.
Отец продолжал сидеть на диване, полуприкрыв глаза. Остальные застыли на стульях вокруг стола. Я никого не замечал, смотрел только на отца.
Помявшись, спросил:
— Где прощание?
— В Колонном зале. Завтра объявят, — как мне показалось равнодушно и как-то отчужденно ответил отец. Затем он добавил после паузы: — Очень устал за эти дни. Пойду посплю.
Отец тяжело поднялся и медленно направился в спальню.
Я был растерян и возмущен: «Как можно в такую минуту идти спать? И ни слова не сказать о нем. Как будто ничего не случилось!» Поведение отца поразило меня.
…Минуло несколько дней. Сталина поместили в Мавзолей, на котором за эти морозные дни сменили надпись: вместо одинокого «Ленин» теперь появилась пара: «Ленин. Сталин». Один под другим.
7 марта опубликовали постановление пленума ЦК КПСС, Совета министров СССР и Президиума Верховного Совета СССР, в котором страну уведомляли, кто чем будет руководить в ее будущей жизни.
Совет министров брал на себя Г. М. Маленков, новое Министерство внутренних дел, вобравшее в себя и МВД и МГБ, — Л. П. Берия, вопросы обороны сосредоточивались в руках Н. А. Булганина. Сообщалось и о других назначениях. Количество министерств резко сократилось.
Об отце промелькнула неопределенная фраза-рекомендация: «Хрущеву Н. С. сосредоточить свое внимание на деятельности в ЦК КПСС. В связи с чем освободить его от обязанностей секретаря Московского комитета».
Секретарем ЦК отец стал сразу по возвращении в Москву, одновременно с избранием его в Московский комитет. Так повелось давно, что глава Московской партийной организации, самой престижной и важной, обязательно входил в Секретариат ЦК. Теперь внешне вроде бы ничего не изменилось, однако по существу эта короткая фраза значила очень много. В то время не существовало поста Первого секретаря. Сталин упразднил его, как он говорил, в целях большей внутрипартийной демократии; пусть все секретари ЦК, в том числе и товарищ Сталин, находятся в равном положении.
И еще одна заноза в памяти — мемориальный номер журнала «Советский Союз». Он был переполнен фотографиями Сталина с подписями на разных языках народов мира. Сигнальный экземпляр с очередной почтой из ЦК пришел отцу на квартиру в незапечатанном конверте и поэтому попал мне в руки первому. Содержание журнала соответствовало моему настроению в те дни, и я сразу понес показать его отцу. Он перелистал фотографии, снова вернулся к обложке с красочным портретом Сталина, как бы взвесил журнал в руке и молча отложил. Я ждал реакции. Отец молчал. Не выдержав, я произнес какие-то слова восхищения в адрес публикации. Отец на мои слова, казалось, не обратил внимания, и я умолк. Наконец он прервал паузу и, обращаясь скорее к себе, произнес, что выпускать журнал в таком виде не следует.
Моему удивлению не было границ, и я, конечно, полюбопытствовал:
— Почему?!
Он еще немного подумал, видимо, подбирал нужные слова, но ничего вразумительного так и не сказал, ограничился общим замечанием, что многое предстоит еще осмыслить, а такой журнал, разошедшийся по всему свету, не сыграет положительной роли. Честно говоря, я ничего не понял, удивился, но вопросов больше не задавал.
События в ту весну развивались чрезвычайно быстро. Наступил апрель, принесший с собой такое, о чем зимой и помыслить не представлялось возможным: все газеты опубликовали заявление советского правительства с предложениями о прекращении затянувшейся корейской войны. Вскоре начались переговоры о перемирии и обмене пленными. Страну потрясло сообщение о прекращении «дела врачей», а ведь только 13 января мы прочитали в «Правде» о разоблачении их преступлений и о советской патриотке докторе Тимашук.
Вместо тщательно пережеванных комментариев 25 апреля в газетах опубликовали полный текст выступления президента США Дуайта Эйзенхауэра перед американскими редакторами. По тем временам шаг беспрецедентный. А в мае и того больше — «Правда» поместила без купюр выступление в палате общин главного «поджигателя войны» сэра Уинстона Черчилля. Такое могло заставить Сталина перевернуться в гробу.
Да, мир менялся, новое руководство перекладывало руль, вырабатывало свою собственную линию поведения.
Энергичный Хрущев исподволь начинал играть все более значительную роль.