Полгода Дынин сотоварищи занимались нападками на возмутительного Гелиоса, и творческий процесс объединенных общей неприязнью союзников приостановился. Позабытый Профессор, оставленный посланник ночи, недопитая Николаем чекушка и заброшенные женские прелести напрасно ждали своих создателей. Один лишь целеустремленный Пупко-Замухрышко все свободное от попыток дискредитировать Гелиоса время посвящал продолжению грандиозного труда и уже добрался до времен раннего средневековья.
Гелиос с ними переругивался – вначале рьяно, затем вяло, а под конец и вовсе перестал появляться в Интернете, оставив злопыхателей торжествовать.
Радовался и Дынин. К нему вернулись сон, аппетит и желание творить. В соавторстве с маявшимся в преддверии четвертого развода Прекрасным Брунгильдом он начал новую повесть («В воспоминаниях всплывали крутые бедра Натальи, чарующе облокотившейся спиной об инкрустированное изголовье и улыбаясь голубыми глазами. Ништо! Персиков вздохнул. Привстал. Присел. Светало».)
И тут свершилось страшное.
День начался прекрасно. Был конец удивительно теплого сентября, когда в зелени деревьев появляются первые золотистые мазки кисти верховного художника. Небо было празднично-голубым, и вернувшиеся из недавних отпусков горожане еще не успели впасть в озлобленно-суетливый городской ритм, пребывая в относительном благодушии. Дынин и сам на недельку смотался к тетке в Прибалтику, где много гулял по аккуратным улочкам и любовался сонным сероватым морем. Настроение его было превосходным, цвет лицо посвежел. Начальство отчего-то решило повысить жалованье, в метро улыбнулась симпатичная особа, дома ждала начатая повесть.
Казалось бы, все было хорошо…
Вернувшись домой, вкусив скромный холостяцкий ужин и прихватив с собой бутылочку привезенного из Прибалтики рижского бальзама, Дынин направился к компьютеру, чтобы ознакомиться с электронной почтой. Тут-то его и настигло роковое известие. Оно притаилось среди безобидных рекламных рассылок, роковое письмо от приятеля-соавтора Прекрасного Брунгильда. Тот сообщал, что проклятущий Гелиос опубликовал свою книгу в известном издательстве, в свое время отвергнувшем и Брунгильда и нашего героя. Мало того, роман Гелиоса уже выдвинут на соискание российской Букеровской премии. Надо сказать, на сей раз Брунгильд на эпитеты не поскупился.
Сломленный известием, Дынин некоторое время просто сидел, слепо уставившись в монитор, и даже не услышал голосистой трели чьего-то телефонного звонка.
Оправившись от первого шока, он горько вздохнул. Встал. Сел. Ополовинил бутылку рижского бальзама. Темнело.
Подогретый бальзамом, Дынин накатал Брунгильду длинный эмоциональный ответ. Обруганы были: сам Гелиос, его родственники, знакомые и поклонники, российские издательские дома, российские читатели, не умеющие отличить Божий дар от яичницы, учредители российской Букеровской премии, учредители вообще всех литературных премий и весь мир, катящийся в тартарары, в целом.
После этого он почувствовал себя окончательно выдохшимся и пошел спать, в глубине души надеясь, что назавтра все это окажется кошмарным сном, а история с Букеровской премией и вовсе – белогорячечной фантазией сломленного наконец алкоголем и семейными неурядицами Брунгильда.
Дынин спал, и снился ему сон.
Во сне он стоял на сцене перед многочисленной аудиторией и зачитывал в фонящий микрофон наброски из новой повести. Читал Дынин страстно, немножко завывая на манер торжественной театральной декламации домольеровских времен, сопровождая чтение аффектированными жестами: «Искушения Катерины, направленные на Персикова, были тщетны, так как женские формы не влекли боле его подорванную предательством натуру!
Персиков усмехнулся. Шагнул назад. Вперед. Дождило».
Совершив какой-то особенно экзальтированный рывок, Дынин уронил рукопись. Подняв ее, он окинул взором замершую аудиторию – и тут увидел в первых рядах великих авторов прошлого. Мерно вздымалась борода Толстого, кучерявилась буйная шевелюра Пушкина, золотистые кудри Есенина светло мерцали в полутьме. Дынин увидел чуть нервически подергивающееся лицо Достоевского, мраморно-спокойные черты Тургенева, знаменитый узкий ястребиный нос Гоголя. На чтеца взирали портретный Шекспир, поблескивающий стеклами пенсне Чехов, высокомерный Бунин и печальный Шолом-Алейхем. Ремарк, Дюма-пэр, Байрон, Гомер, которого Дынин почему-то всегда воображал в виде сумасшедшего полуслепого деда, жившего по соседству и до смерти пугавшего его в детстве. Данте, Бальзак, Гюго, Боккаччо, Мильтон… Имя им было – легион. Каждый сжимал в руке, как гранату-лимонку, яйцо или помидор с подгнившими бочками.
Осененный внезапной догадкой, Дынин пригнулся и только попытался прикрыть наиболее уязвимые части тела листами рукописи, как на него пролился щедрый яично-помидорный дождь.
– Графоман, бездарь!!! – кричали великие, кидая в Дынина смачно чмокающие при попадании томаты и источающие сероводородную вонь яйца.
– Нет, нет, вы ошибаетесь! – вопил, отбиваясь от обстрела, Дынин. – Вы просто не поняли! Мир еще меня оценит!
– Бездарность! – сотрясал стены зала трубный глас Толстого.
– Наснльник слова! – орал Грибоедов.
– Убей себя! – истерически голосил Гоголь, метко бросая яйцо в нос Дынину.
– В Бобруйск! – вторил ему Байрон.
Бросив рукопись, слабеющий Дынин на карачках пополз за кулисы, схватился за край бархатного занавеса, дернул его изо всех сил, еще раз, еще и… проснулся в холодном поту, судорожно сжимая край простыни…
Трепеща от пережитого ужаса, он еще немного полежал, затем встал, пошел на кухню и выпил из графина кипяченой воды. Осознание правды настигло внезапно, как сердечный приступ. Дынин выронил стакан и издал жалобный всхлип.
Он понял, что все это время был лишь жалким графоманом, как открыли ему во сне корифеи литературы. Более того, теперь стало ясно, что так презираемый им Гелиос, в отличие от него самого, был писателем хорошим.
Состояние открытия изменило его полностью. Зависть, черная зависть разлилась в его душе и лишила покоя.
Дынин с нездоровой страстностью предался коллекционированию новостей о счастливце. Известия о победах Гелиоса доставляли ему сладкое мазохистское удовольствие – последнее прибежище неудачников. Перечитывая его творения, Дынин смаковал их, как приятный на вкус ядовитый напиток.
Гелиос превратился в идею-фикс, манию и одержимость.
Дошло до того, что Дынин собрался посетить мероприятие в книжном магазине «Москва», где Гелиос собирался раздавать автографы в честь выхода своей книжки.
Вечером накануне рокового дня Дынин пребывал в состоянии сильнейшей ажиотации. Он то собирался купить книгу и, попросив автограф, пасть перед Гелиосом на колени, публично каясь в причиненных обидах, то намеревался голыми руками задушить удачливого соперника прямо на глазах у изумленной публики, снискав себе хотя бы геростратову славу.
Частые глотки чистой водки из граненого стакана лишь усиливали нервное возбуждение.
В конечном итоге Дынин безутешно зарыдал над собственной горькой участью и, поклявшись, что продал бы душу дьяволу за возможность уметь писать талантливо, поплелся к хладному одинокому ложу в объятья пьяного Морфея.
Сон принявшего свыше положенного на грудь человека, как известно, крепок, но краток.
Проснулся Дынин засветло и тут же испытал тревожное ощущение, что находится в доме не один.
Не успел он подумать о том, что делать в такой неприятной ситуации, как в комнате зажегся свет. Вскрикнувший от изумления и страха Дынин невидяще скользнул вокруг взглядом и не сдержался от восклицания снова, обнаружив сидящего в кресле неподалеку от кровати постороннего субъекта.
То был некрепкого телосложения мужичок средних лет в блеклом ничем не примечательном костюме и с таким же блеклым ничем не примечательным лицом из разряда тех, которые всегда кажутся знакомыми, но которые при следующей встрече вы ни за что не сможете узнать.
– Приветик, – сказал мужичок.