А вот их защитник, воин, шесть лет сражавшийся на войне, солдат, которого не брали пули, человек, объехавший полмира и пришедший издалека в те дни, когда Ондржей начинал жить сознательной жизнью, вдруг превратился в чуждого миру мертвеца, которому уже не нужна была скорбь близких. Он умер, когда сын крепко привязался, а не только по-детски привык к нему. Говорили, что сдало сердце и сосуды. Солдаты мировой войны старились быстро.

— Лучше бы он совсем не возвращался, — причитала мать. — Мы уже привыкли без него. Приехал домой помирать!

Она и горе свое взвешивала на весах.

Яростная верность покойному отцу утверждала Ондржея в его сопротивлении женщинам — матери и тетке, — которые, говоря об отце, уже называли его не Вацлав, а покойник;это казалось мальчику оскорбительным. Женщины называли вещи своими именами и поспешным примирением с непоправимым словно предавали отца. Едва упала на гроб последняя горсть земли, они уже толковали о завещании, о нотариусе, об аренде дома и записи в земельных книгах, о том, куда деть перины, что делать вон с тем комодом, с этим буфетом и с той кастрюлькой.

— А как же Гарик? — испугался Ондржей.

— Небось приедешь еще повидаться с ним, — ответила тетка, втайне радуясь, что скоро будет полной хозяйкой в домике.

— В Праге у тебя будет дедушка, — утешала Ружена.

Ружене что — строит из себя взрослую, бахвалится, что у нее умер папа, что у них траур и они поедут в город. Ружена всегда была двуличной и, когда играли в прятки, выдавала места, где спрятались другие.

На что Ондржею дедушка? Он с ним незнаком. Другое дело Гарик, пес. Положишь ему на нос кусочек сахару, и он ждет, не спуская просящих глаз с хозяина, не шевельнется, хотя у него дрожат уши и мокрый нос, и только по знаку мальчика пес подбрасывает мордой сахар и с чавканьем ловит его.

Черная печаль траура постепенно превращалась в серые заботы будней. Мать напускалась на детей. Всюду мешаются! Никогда Ондржею не попадало так, как после смерти отца, когда мать была не в себе и сама не знала, чего хочет.

— В Праге скорее забудется горе, — твердили ей родичи. — Слезами делу не поможешь, мертвого не воскресишь.

Все изменили памяти отца. Все предавали его.

Ондржей вонзал в деревья свой магнитный нож, бегал с Гариком по сжатым полям, стараясь избавиться от мыслей о смерти, благодаря которой только и познает человек жизнь во всей ее полноте.

Хуже всего было — и в этом Ондржей не признался бы даже Тонде Штястных, — что покойный отец становился ему недругом. Ондржей видел отца во сне: он ходил и разговаривал, как живой; Ондржей и во сне понимал, что отец умер, но не подавал виду. Отец молча глядел на мальчика, угадывал эту хитрость и смеялся над его трусостью и над всеми живыми, которые суетятся и чего-то хотят, живут и забывают умерших, живут и предают тех, кого уже нет. Отчуждение горше скорби — отчуждение к ушедшему навсегда.

Все воспринималось по-иному. Смысл слова никогдавоплотился в образе деревянного ящика: это был гроб, в котором покойника выносят из дому; это был сундучок рекрута или девушки-служанки. Это был черный, грубо сколоченный сундучок, в день отъезда стоявший на кухне, возле ушастого узла с перинами, дверь в кухню была раскрыта настежь, чтобы могла выйти злая судьба. Из сеней слышались голоса: мать и тетка сдавали комнату барышне с почты, уговаривая ее так, будто заботились не о своей, а только о ее выгоде. Это уже не шутка. Они уезжают навсегда и увозят отцовскую фотографию, на которой он так напряженно уставился в аппарат.

Будни, повседневная жизнь, полная настолько знакомых вещей, что Ондржей не замечал их, теперь начинали казаться далеким миром невиданной красоты. Край был полон пережитого, Ондржей ходил и словно перечитывал все сызнова. Никто после него не прочтет этих страниц.

Мать и Ружена упаковывали вещи. Принес и Ондржей свое имущество: лук со стрелами и рогатку из бука, что растет на Черной скале. Мать выкинула этот хлам, едва мальчик вышел за дверь: не хватало места для необходимых вещей. К счастью, свой нож, знаменитый нож с магнитным лезвием, Ондржей сжимал в кармане, с ним он не расставался никогда. Провожаемый несколькими мальчиками, отдавшись во власть двух женщин, Ондржей отправился на станцию. Гарика пришлось запереть — так он неистовствовал.

Из-за долгих сборов и прощаний Анна с детьми опоздала к поезду, и они уехали только вечером.

Устроившись в вагоне и поужинав, вдова смахнула крошки хлеба с юбки, положила остаток каравая и яйца на полку, где лежал небогатый багаж других пассажиров, оправила юбку, сложила руки на коленях, вздохнула и покорилась дороге. После спешки и мучительных колебаний дорога была для Анны безмерным облегчением. Она разглядывала и оценивала попутчиков.

За окном вагона часто слышались веселые возгласы девчонок, таких, как Ружена. Но Ружена уже считала себя выше других: она ехала в город. Молодые начальники станций в красных фуражках приветствовали ее поезд; она в ярких красках видела свое настоящее и легко отбрасывала прошлое.

Случись какое-нибудь несчастье, Ондржей заметил бы его первым и сразу схватился бы за тормозной кран.

Как-то поезд остановился на перегоне. Ветер утих. Паровоз не пыхтел, не слышно было станционного гама. Тихий простор окружал пассажиров, в зеленых сумерках журчал ручеек. Ондржей был рад этой задержке, ему хотелось продлить ее. Они стояли среди лесов, дышавших силой земли, пахнувших свежими и гнилыми грибами, овеянных первым дыханием осени, наступление которой еще не заметно глазу. Но вот поезд тронулся, и снова пришла грусть. Поезд мчался, унося мальчика от отца и от Гарика.

По вагону прошел безмолвный кондуктор со старомодным фонариком на поясе, повернул выключатель, и панорама за окном скрылась; в деревянном ящике купе наступила желтая утомительная ночь.

В полночь Ондржей проснулся. Пассажиры полусидели, полулежали, похожие на манекены, готовые свалиться от первого толчка. Головы болтались из стороны в сторону, вытянутые мужские ноги загораживали проход. Во сне люди переставали владеть собой, и на лицах этих несчастных как бы проступали все удары, нанесенные жизнью. Люди не могли скрыть это, они спали. Казалось, смерть набросила на них свою тень и, словно взломщик с потайным фонариком, орудовала среди спящих, прокладывая себе путь по их лицам… Ондржей один сторожил весь вагон, кроме него, бодрствовали только машинист и кочегар, где-то там, в утробе паровоза. Поезд то вытягивался, то сжимался в суставах, глазастый паровоз оставлял за собой пучину покоренного мрака, поезд сверлил пространство и, преодолевая ночь, уносил Ондржея от дома. Затаив дыхание и боясь пошевелиться, Ондржей молча прислушивался. У одного пассажира в горле словно играла гармоника. Храпела старушка, и этот храп казался мальчику похожим на ворчание тигра. Глубоко дышал цыган, сопел солдат. Ружена тихонько жужжала во сне, как пчела, прокладывающая себе путь в цветах. Пятеро спящих ткали время на станке железной дороги, А мать вообще не дышала, ее замершее лицо с провалом рта было запрокинуто.

Мать не шевелилась. Ондржей с ужасом подумал, что, может быть, эта знакомая рука с короткими неровными ногтями уже холодна. Он робко потянул мать за юбку.

— Мамочка!

Мать вздохнула, неохотно открыла глаза, снова закрыла их и, не меняя позы, сказала сонно и жалобно:

— Ну, чего тебе?

— Пить хочу, — сказал Ондржей, и это была не ложь, но и не правда: не в этом было дело.

— Тихо! Сейчас ночь, надо спать. Гляди, Ружена спит. А то вон дяденька рассердится.

Она снова приткнулась в угол и шепнула, показав себе на плечо:

— Положи сюда головку.

Но мальчик взял мать за голову и повернул ее к себе, как поворачивают глобус.

— Не спи, мамочка!

Анна выпрямилась и поморщилась от боли: у нее болели шея и запрокинутый затылок; она оглядела всех покрасневшими глазами.

— Ночью и то не даете покоя, — проворчала она, — сердца нет у этих детей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: