Занавес опустился, и за кулисами началась суетливая, беспорядочная беготня, а я шнырял у всех под ногами в поисках листков бумаги, которые я еще раньше заметил в руках директора труппы и у актеров; наконец я нашел их в уголке за одной из бутафорских стен. Мне не терпелось заглянуть в эти исписанные листки, таившие в себе такую огромную силу воздействия, и вскоре я весь ушел в чтение ролей. Но хотя я уже постиг и прочувствовал внешнюю, телесную оболочку трагедии в лице ее героев, написанные на бумаге слова, этот язык знаков, которым великий поэт выражал свою зрелую, мужественно-суровую мысль, были совершенно недоступны неразвитому рассудку ребенка; самонадеянный юнец, дерзнувший проникнуть в высшие сферы, смирился, вновь увидев себя перед запертой дверью, и вскоре я крепко уснул над моими учеными занятиями.
Когда я проснулся, в театре было тихо и безлюдно, огни были погашены, и полная луна лила свой свет через кулисы на сцену, где царил причудливый беспорядок. Я не мог сообразить, что со мной и где я нахожусь; однако когда я осознал свое положение, меня обуял страх, и я стал искать выход, но дверь, через которую я вошел, оказалась запертой. Тогда я примирился со своей судьбой и решил еще раз осмотреть помещение и все находившиеся в нем диковинки. Я трогал все это шуршавшее под руками бумажное великолепие и, заметив коротенький плащ и шпагу Мефистофеля, лежавшие на стуле, надел их поверх моей обезьяньей шкуры. Нарядившись таким образом, я стал расхаживать взад и вперед в ярком свете луны, время от времени обнажая шпагу и делая выпады. Затем я обнаружил блоки, на которых был подвешен занавес, и мне удалось поднять его. Передо мной открылся темный, черный зрительный зал, глядевший на меня, как глаз слепого; я спустился в оркестр, где в беспорядке лежали инструменты; только скрипки были заботливо уложены в свои футляры. На литаврах лежали изящные точеные палочки; я взял их в руки и нерешительно ударил по туго натянутой коже, которая издала приглушенный рокочущий звук. Тогда я осмелел и ударил посильнее, потом еще сильнее, так что в конце концов разразилась целая буря звуков, разогнавших ночное безмолвие пустого зала. По моему капризу грохот то нарастал, то замирал, а жуткие, полные ожидания паузы, когда он стихал совсем, нравились мне еще больше. Я барабанил до тех пор, пока сам не испугался; тогда я бросил палочки, вылез из оркестра и, не осмеливаясь поднять голову, пробежал по стоявшим в партере скамейкам и забился в самый дальний уголок. В пустом зале было холодно и страшно, и мне захотелось домой. В этом конце зала окна были плотно закрыты, так что таинственный свет луны озарял только сцену, где все еще стояли декорации темницы. Дверка на заднем плане так и осталась открытой, и бледный луч месяца падал на постланную возле нее солому, где было ложе Маргариты; мне вспомнилась красавица Гретхен и грозящая ей казнь, и, глядя на безмолвную, залитую волшебным сиянием темницу, я испытывал еще большее благоговение, чем Фауст, когда он впервые вошел в спаленку Гретхен. Подперев щеки обеими руками, я стал с тихой грустью смотреть на сцену, особенно часто останавливаясь взглядом на полуосвещенной нише, где лежала солома. Как вдруг в темноте что-то зашевелилось; затаив дыхание, я посмотрел в ту сторону, — в нише стояла белая фигура; это была Гретхен, точь-в-точь такая, какой я видел ее в последний раз. Холодная дрожь пробежала по моему телу, зубы у меня застучали, но в то же время сердце сильно сжалось от неожиданной радости, и на душе стало тепло. Да, это была Гретхен или, может быть, ее призрак, хотя издали я и не мог разглядеть черты ее лица, отчего она казалась мне еще более похожей на привидение. Она напряженно вглядывалась в темноту, как будто искала кого-то в зале. Я встал и с громко бьющимся сердцем направился к сцене; перешагивая через скамейки, я то и дело останавливался, но затем снова шел дальше, словно какая-то невидимая рука властно толкала меня вперед. Мех, в который я был зашит, делал мои шаги неслышными, так что она заметила меня лишь тогда, когда, вылезая из суфлерской будки на сцену, я попал в полосу лунного света и предстал перед ней в моем странном наряде. Я заметил, как она в ужасе обратила на меня свои ярко блестевшие глаза, а затем отшатнулась, хотя и не издала ни звука. Я тихонько приблизился на шаг и снова остановился; глаза мои были широко раскрыты, руки, которые я протягивал к ней, дрожали, но захлестывавшая меня горячая волна радости подогревала мое мужество, и я смело пошел прямо навстречу призраку. Но тут она воскликнула: «Стой! Откуда ты такой взялся?» — и в ее голосе и в угрожающе вытянутой руке было так много властной силы, что я тотчас же остановился, как завороженный. Мы пристально смотрели друг на друга; теперь я хорошо узнавал ее черты; на ней был белый пеньюар, шея и плечи были обнажены и мягко светились, как снег в зимнюю ночь. Я сразу же почувствовал, что передо мной живой человек, и показная храбрость, которую я напустил на себя, думая, что имею дело с привидением, превратилась в естественную робость, в смущение мальчика, невзначай увидевшего так близко женское тело. Что же касается ее самой, то она все еще не решила, следует ли приписать мое появление нечистой силе, и на всякий случай спросила еще раз:
— Кто ты, мальчик?
Я смиренно ответил:
— Меня зовут Генрих Лее, я играл у вас мартышку, и меня здесь заперли!
Тогда она подошла ко мне, откинула мою маску, взяла мое лицо в свои ладони и сказала с громким смехом:
— Ах ты господи боже мой! Да это та самая мартышка, что целый вечер глаз с меня не спускала! Ах ты, проказник! Так вот кто наделал здесь такого шуму! А я-то подумала, что это гром гремит!
— Да! — ответил я, не сводя глаз с выреза ее рубашки, где белелась ее грудь, и душу мою вновь охватило радостное молитвенное настроение, какого я не знал уже давно, с того времени, когда я смотрел в раззолоченные закатом небесные дали и мне казалось, что я вижу там самого господа бога.
Я долго еще спокойно и неторопливо разглядывал ее красивое лицо, с наивной откровенностью залюбовавшись прелестными, дышавшими негой линиями ее губ. Некоторое время она молча и серьезно смотрела на меня, затем промолвила:
— А ты, как видно, славный мальчуган, да только вот вырастешь и станешь таким же негодяем, как и все.
С этими словами она привлекла меня к себе и несколько раз поцеловала в губы, так что они замерли и только в промежутках между ее поцелуями тихо шевелились, шепча молитву, которую я тайно воссылал к богу, от всей души благодаря его за сказочное приключение, выпавшее на мою долю.
Потом она сказала:
— А теперь оставайся-ка ты у меня, пока не рассветет, это будет самое разумное: ведь сейчас уже далеко за полночь! — и, взяв меня за руку, провела в отдаленную комнату; после окончания спектакля она устроилась здесь на ночлег и спала, пока ее не разбудил поднятый мною ночной переполох. Она перестлала свою постель, оставив местечко в ногах для меня, и, выждав, пока я там устроюсь, плотно закуталась в бархатную королевскую мантию и улеглась так, что ступни ее маленьких ног легко опирались на мою грудь, отчего мое сердце радостно забилось. Так мы и уснули, точь-в-точь в той же позе, как те каменные фигуры на старинных надгробных памятниках, где изображен вытянувшийся во весь рост рыцарь, спящий со своим верным псом в ногах.
Глава двенадцатая
ЛЮБИТЕЛИ ЧТЕНИЯ. —
ЛОЖЬ
Не явившись домой к ночи, я причинил матушке столько беспокойства и хлопот, что она строго-настрого запретила мне гулять по вечерам и посещать театр; да и в дневное время она присматривала за мной более тщательно, чем раньше, и не разрешала мне водиться с детьми бедняков, которых почему-то было принято считать дурными и распущенными мальчишками. И вот приезжие актеры закончили свои гастроли в нашем городе, а я так и не повидал свою новую знакомую, окончательно завладевшую теперь моим сердцем. Услыхав, что труппа уехала, я сильно загрустил и довольно долго был безутешен. Чем меньше я знал о той стране, куда они держали путь, тем более желанным представлялся мне мир, лежавший по ту сторону гор, — заветный край туманных грез и смутной тоски.