Зачем я дожил до такой печали!

Одно бесспорно: сделать из Фауста беззаботного «ценителя красоток» и тем отвлечь его от поисков высоких идеалов Мефистофелю не удалось. Таким путем пресечь великие искания героя оказалось невозможным. Мефистофель должен взяться за новые козни. Голос свыше: «Спасена!» — не только нравственное оправдание Маргариты, но и предвестник оптимистического разрешения трагедии.

Вторая часть «Фауста». Пять больших действий, связанных между собой не столько внешним, сюжетным единством, сколько внутренним единством драматической идеи и волевого устремления героя. Нигде в западной литературе не сыщется другого произведения, равного этому по богатству и разнообразию художественных средств. В соответствии с частыми переменами исторических декораций здесь то и дело меняется и стихотворный язык. Немецкий «ломаный стих» — Knittelvers, основной размер трагедии, чередуется то с суровыми терцинами в стиле Данте, то с античными триметрами или со строфами и антистрофами трагедийных хоров, а то и с чопорным александрийским стихом, которым Гете не писал с тех пор, как студентом оставил Лейпциг, или же с проникновенно-лирическими песнями, а над всем этим торжественно звенит «серебряная латынь» средневековья, latinitas argentata. Вся мировая история, вся история научной, философской и поэтической мысли — Троя и Миссолунги, Еврипид и Байрон, Фалес и Александр Гумбольдт — здесь вихрем проносятся по высоко взметнувшейся спирали фаустовского пути (он же, по мысли Гете, путь человечества).

Действие начинается с исцеления Фауста. Благодетельные эльфы сумели унять «его души страдальческий разлад», смягчить угрызения его совести. Вина перед Маргаритой и ее гибель остаются на нем, но нет такой вины, которая могла бы пресечь стремление человека к высшей правде. Только в этом духовном порыве — ее искупление. Перед нами не Фауст из первой части трагедии: уже он не мнит себя, как некогда, ни «богом», ни «сверхчеловеком». Теперь он и в собственных глазах — только человек, способный лишь на посильное приближение к абсолютной конечной цели. Но эта цель и в преходящих ее отражениях причастна к абсолютному, вернее же, к бесконечному — осуществлению всемирного блага, к решению загадок и заветов истории.

Об этом достижении героем новой, высшей, ступени сознания мы узнаем из знаменитого монолога в терцинах, которым кончается первая картина второй части «Фауста». Здесь образ «потока вечности» вырастает во всеобъемлющий символ — радугу, не меркнущую в подвижных струях низвергающихся горных потоков. Водный фон обновляется непрерывно. Радуга, отблеск «солнца абсолютной правды», не покидает влажной стремнины: «все минется, одна только правда останется» — залог высшей, грядущей правды, когда Человек — наконец-то! — «соберется вместе», как выражался Достоевский.

Новый смысл, отныне влагаемый Фаустом в понятие правды как непрерывного приближенияк ней, по сути, делает невозможным желанный для Мефистофеля исход договора, им заключенного с Фаустом. Но Мефистофель не отказывается от своих «завлекательных происков». Ранее познакомивший Фауста с «малым светом», он вводит его теперь в «большой», суля ему блестящую служебную карьеру. И вот уже мы при дворе императора, на высшей ступени иерархической лестницы Священной Римской империи.

Сцена «Императорский дворец» заметно перекликается с «Погребом Ауэрбаха в Лейпциге». Как там, при вступлении в «малый свет», в общении с простыми людьми, с частными лицами, так здесь, при вступлении в «большой свет», на поприще бытия исторического, Мефистофель начинает с фокусов, с обольщения умов непонятными чудесами. Но императорский двор требует фокусов не столь невинного свойства, как те, пущенные в ход в компании пирующих студентов. Любой пустяк, любая пошлость приобретает здесь политическое значение, принимает государственные масштабы.

На первом же заседании императорского совета Мефистофель предлагает обедневшему государю выпустить бумажные деньги под обеспечение подземных кладов, которые, согласно старинному закону, «принадлежат кесарю». С облегченным сердцем, в предвидении счастливого исхода, император назначает роскошный придворный маскарад, и там, наряженный Плутосом, ставит свою подпись под первым государственным кредитным билетом.

Губительность этого финансового проекта в том, что он (и это отлично знает Мефистофель!) попадает на почву государства эпохи позднего феодализма, способного только грабить и вымогать. Подземные клады, символизирующие все дремлющие производительные силы страны, остаются нетронутыми. Кредитный билет, который при таком бездействии государства не может не пасть в цене, по сути, лишь продолжает былое обирание народа вооруженными сборщиками податей и налогов. Император менее всего способен понять выгоды и опасности новой финансовой системы. Он и сам простодушно недоумевает:

И вместо золота подобный сор
В уплату примут армия и двор?

Но кредитные билеты всеми безропотно принимаются. Все счета уплачены. Император с «наследственной щедростью» одаряет бумажными деньгами своих приближенных (мечтающих кто о бесценном вине, кто о продажных красавицах) и тут же требует от Фауста новых, неслыханных увеселений. Тот обещает государю вызнать из загробного мира легендарных Елену и Париса. Для этого Фауст спускается в царство таинственных Матерей, где хранятся прообразы всего сущего, чтобы извлечь оттуда бесплотные тени спартанской царицы и троянского царевича.

Для императора и его двора, собравшихся в слабо освещенном зале, все это не более как сеанс салонной магии. Не то для Фауста. Он рвется всеми помыслами к прекраснейшей из женщин, ибо видит в ней совершенное порождение природы и человеческой культуры:

Узнав ее, нельзя с ней разлучиться!

Фауст хочет отнять Елену у призрачного Париса. Но — громовой удар: дерзновенный падает без чувств, духи исчезают в тумане.

Второе действиепереносит нас в знакомый кабинет Фауста, где теперь обитает преуспевший Вагнер. Мефистофель приносит сюда бесчувственного Фауста в момент, когда Вагнер по таинственным рецептам мастерит Гомункула, который вскоре укажет Фаусту путь к Фарсальским полям. Туда полетят они — Фауст, Мефистофель и Гомункул — разыскивать легендарную Елену.

Образ Гомункула — один из наиболее трудно поддающихся толкованию. Он — не на мгновение мелькнувшая маска из «Сна в Вальпургиеву ночь», и не аллегорический персонаж из «Классической Вальпургиевой ночи». У Гомункула — своя жизнь, почти трагическая, во всяком случае кончающаяся гибелью. В жизни и поисках Гомункула, прямо противоположных жизни и поискам Фауста, и следует искать разгадку этого образа. Если Фауст томится по безусловному, по бытию, не связанному законами пространства и времени, то Гомункул, для которого нет ни оков, ни преград, томится по обусловленности, по жизни, по плоти, по реальному существованию в реальном мире.

Гомункул знает то, что еще неясно Фаусту на данном этапе его духовной биографии. Он, Гомункул, понимает, что чисто умственное, чисто духовное начало — как раз в силу своей (бесплотной) «абсолютности», то есть необусловленности, несвязанности законами жизни (тем самым и жизни исторической), — способно лишь на ущербное существование. Гибель Гомункула, разбившегося о трон Галатеи, здесь понимаемой не только как чистейший образец телесной женской прелести, но и как некая всепорождающая космическая сила, звучит предупреждением Фаусту в час, когда он мнит себя у цели своих стремлений: приобщиться к абсолютному, к вечной красоте, воплощенной в образе Елены.

В «Классической Вальпургиевой ночи» перед нами развертывается картина грандиозной работы Природы и Духа, всевозможных созидающих сил — водных и подпочвенных, флоры и фауны, а также отважных порывов разума — над созданием совершеннейшей из женщин, Елены. На подмостках толпятся низшие стихийные силы греческих мифов, чудовищные порождения природы, ее первые мощные, но грубые создания: колоссальные муравьи, грифы, сфинксы, сирены, все это истребляет и пожирает друг друга, живет в непрерывной вражде и борьбе. Над темным кишением стихийных сил возвышаются уже менее грубые порождения: кентавры, нимфы, полубоги. По и они еще бесконечно далеки от искомого совершенства. И вот предутренний сумрак мира прорезает человеческая мысль, противоречивая, подобно великим космическим силам, по-разному понимающая мир и его становление, — философия двух (друг друга отрицающих) мыслителей — Фалеса и Анаксагора: занимается утро благородной эллинской культуры. Все возвещает появление прекраснейшей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: