Плебейскую кровь Бомарше, его ум, воспитанный энциклопедистами, волнует борьба американцев за свободу от колониальной зависимости. Но, конечно, не этими доводами станет он убеждать христианнейшего короля Франции помочь американским демократам, протестантам и бунтовщикам. Он выдвигает на первый план интересы короны, необходимость «унизить и ослабить» давнего врага и соперника — Великобританию. И почему бы не поучить венценосца «реальной политике», «практицизму», выработанному коммерческой деятельностью, почему бы и не преподать властелину Франции урока философии истории? Разве он, Бомарше, не провозгласил еще за полгода до того со сцены «Комеди Франсез» устами своего севильского цирюльника: «Ежели принять в рассуждение все добродетели, которых требуют от слуги, много ли найдется господ, достойных быть слугами?»

Сокретное послание Бомарше Людовику XVI от 7 декабря 1775 года дышит ощущенном собственного превосходства, надменного превосходства умного слуги над недалеким господином. Не без скрытой издевки подкапывается автор послания под «благородные» принципы, якобы определяющие позиции Людовика в англо-американском конфликте: «И если Вы столь деликатны, что Вам претит содействие тому, что может нанести вред даже Вашим врагам, как же Вы терпите, Сир, чтобы Ваши подданные оспаривали у других европейцев завоевание стран, принадлежащих несчастным индейцам, африканцам, дикарям, караибам, которые никогда и ничем их не оскорбили? Как же Вы дозволяете, чтобы Ваши вассалы похищали силой и заставляли стенать в железах черных людей, коих природа создала свободными и кои несчастны потому только, что Вы сильны?» И тут же поучает короля: мораль-де, которая регулирует отношения «порядочных людей» между собой, неприменима в политике. Все государственные институты, внушает Бомарше Людовику, только потому и существуют, что люди не ангелы и нуждаются в «религии, чтобы их просвещать, законах, чтобы ими управлять, судьях, чтобы их сдерживать, солдатах, чтобы их подавлять… Откуда следует, что хотя принципы, на которые опирается сама политика, и несовершенны, на нее опираться все же необходимо, и короля, пожелавшего остаться справедливым среди злодеев и добрым среди волков, тотчас сожрали бы вместе с его паствой».

Нас поражает в Бомарше сочетание благородных принципов и наивного практицизма, но таков дух времени: ученик Вольтера и энциклопедистов пока что мирно уживается с негоциантом, памятующим прежде всего о доходе и прибыли. В оде «Оптимизм», навеянной вольтеровским «Кандидом», молодой Бомарше возмущался рабством, что не помешало ему добиваться от испанского правительства концессии на торговлю черным товаром. Впрочем, чего требовать от Бомарше, если ни американские, ни французские революционеры не отменили рабства. Свобода и Равенство в век Просвещения имели свои пределы.

Бомарше рад был бы торжеству справедливости, но, «поскольку люди не ангелы», следует применяться к реальному положению вещей, а если можно извлечь из него выгоду, то почему бы не извлечь ее именно ему, Бомарше, к вящему преумножению богатств отечества. Ведь страна богатеет благодаря негоциантам. «Счастье быть человеком, нужным родине, удел негоцианта», — гордо заявлял лионский купец Орелли, герой пьесы «Два друга», и под этим мог бы подписаться его создатель.

В заметках Бомарше не раз встречается апология третьего сословия, как активной, инициативной, созидающей части нации.

«Все выдающиеся люди выходят из третьего сословия. В империи, где существуют только великие и малые, нет никого, кроме наглых господ и гнусных рабов. Одно третье сословие, занимающее промежуточное положение между знатью и чернью, рождает искусства, просвещение и все великие идеи, полезные человечеству».

И тут он тоже сын века, уже готового сбросить обветшалую мишуру дворянских привилегий и заявить устами Сийеса в январе 1789 года:

«Что такое третье сословие? Все.

Чем оно было до сих пор в политической жизни? Ничем.

Чего оно требует? Стать чем-нибудь».

Сын века, провозгласившего в «Декларации прав человека и гражданина», что «люди рождаются свободными и равными в правах. Общественные различия могут быть основаны только на общей пользе», и исключившего из числа «активных граждан» — то есть равных в правах — всех, кто не платит «в любом месте королевства прямой налог в размере не меньшем, чем стоимость трех рабочих дней», или «находится у кого-нибудь в услужении».

Французской революции понадобятся годы бурного развития, чтобы «общая польза» побудила ее отказаться от имущественного критерия в определении гражданских прав. И так далеко Бомарше за ней уже не пойдет. Для него народ всегда останется слепой массой, которую обманывают, в которой разжигают дурные страсти. Об этом красноречиво свидетельствует его отношение к событиям 10 августа 1792 года и якобинскому террору.

Однако в годы, предшествующие революции, это осознание значимости третьего сословия как истинной опоры нации, творца ее богатства и культуры, несет в себе разрушительную силу, духовно подготавливает низвержение феодальной системы. Оно пронизывает лучшие комедии Бомарше — «Севильский цирюльник» (1773) и «Безумный день, или Женитьба Фигаро» (1778).

Подобно «Евгении», в сюжетной ситуации «Севильского цирюльника» не было ничего нового. Французская сцена так же, как испанская и итальянская, несчетное число раз видела уже и скупых влюбленных стариков, и благородных юношей, отбивавших у недостойных опекунов прелестных воспитанниц с помощью продувных и расторопных слуг. Однако в «Севильском цирюльнике» традиционные комические типы, восходящие еще к античности, затем канонизированные итальянской комедией дель-арте, преображенные Мольером, переживают еще одну метаморфозу. В особенности это касается Бартоло и Фигаро.

Прежние опекуны были прежде всего глупы и непрестанно попадали впросак. Бартоло умен, хитер, проницателен. И бойкому Фигаро, при всей его ловкости, не так-то легко провести старика. Он сталкивается с противником равным, опасным, который едва не одерживает победу и над любовной прытью графа, и над лукавой находчивостью цирюльника.

Доктор Бартоло и цирюльник Фигаро — антиподы. Цепкий, ворчливый, подозрительный ум Бартоло — это ум консерватора, знающего цену своему положению хозяина. Он настороженно отвергает все, что может нанести урон его социальному положению. «Я ваш хозяин, следовательно, я всегда прав», кричит он на слуг. В Розине он видит свою собственность — ее деньги для Бартоло не менее соблазнительны, чем ее юные прелести, — и он готов на что угодно, чтобы удержать воспитанницу. А освобождению Розины способствует все — и любовь Альмавивы, и активное сочувствие Фигаро, и ее собственная жажда вырваться из докторского дома, и, в конечном итоге, сам век с его «всякого рода глупостями» — от вольномыслия и веротерпимости до оспопрививания, энциклопедии и мещанских драм.

Если доктор стоит на страже всего устоявшегося, то Фигаро, напротив, посягает на то, чтобы все переиначить, он обещает графу одним взмахом волшебной палочки «сбить с толку ревность, вверх дном перевернуть все козни и опрокинуть все преграды». И выполняет свое обещание. Уже в «Севильском цирюльнике» — в «Женитьбе Фигаро» эти качества будут еще усилены — Фигаро не просто комический слуга, он человек определенного жизненного опыта и самосознания, его поступки продиктованы не феодальной преданностью господину. Он помогает Альмавиве потому, что за это будет щедро заплачено, и потому, что любовь графа к Розине трогает его сердце. Подобно своему создателю, севильский цирюльник нераздельно совмещает в себе человека делового и чувствительного.

Во второй пьесе трилогии Фигаро превращается из случайного помощника Альмавивы в его слугу и домоправителя. Но, скрепив эти социальные узы, он отнюдь но теряет самостоятельности и чувства собственного достоинства. Напротив, слуга и господин здесь соперники и противники, они равноправны: именно в этом революционный дух «Безумного дня».

О революционности комедий Бомарше, о революционности Фигаро до сих пор не существует единого мнения. С одной стороны, до нас дошли высказывания современников писателя, знавших толк в этом вопросе. «Если быть последовательным, то, допустив постановку этой пьесы, нужно разрушить Бастилию», — заявляет взбешенный Людовик XVI, прослушав знаменитый монолог Фигаро; «Фигаро покончил с аристократией», — подтверждает в разгар борьбы трибун революции Дантон; «Женитьба Фигаро» — это «революция уже в действии», — оценивает комедию Наполеон, озирая прошлое с острова Святой Елены.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: