Ответ, нам кажется, в том, что Вергилий был творчески чужд батальной стороне избранной им темы. Ни его характер, ни умонастроение, ни предшествующий поэтический опыт не могли оказаться предпосылками воинственного пафоса. В его кровопролитных сценах проявляется лишь внешнее совершенство. Пусть блаженный Иероним называл Вергилия «истинным Гомером латинян», мы не можем разделить его точки зрения. В свое время Музы отплатили забвением Аполлонию Родосскому за открытую попытку превзойти Гомера, теперь они наказали и более скромного Вергилия.
Что же обеспечило «Энеиде» ее мировую славу?
Если можно не совсем согласиться с Валерием Брюсовым в высокой оценке композиции поэмы, то нельзя не сочувствовать тому, что он говорит о поэтическом мастерстве ее автора: «Для поэта чтение «Энеиды» в подлиннике помимо художественного наслаждения, — пишет Брюсов, — есть сплошной ряд изумлений перед великим мастерством художника и перед властью человека над стихией слов». Поэтическая эвфония, разработанная уже Катуллом и другими «новаторами», достигла у Вергилия высочайшего уровня. Разнообразие звукосочетаний, обилие тропов и стилистических фигур, безупречность и звуковая весомость гекзаметров свидетельствуют о мастерстве, для которого уже нет трудностей. Едва ли какой-либо другой поэт в такой степени выявил качества родного языка, — сказанное относится не только к «Энеиде», но и к созданным в юности «Буколикам», и тем более к зрелой поэме «Георгики». Та свобода, с которой Вергилий пользуется материалом, — тоже свидетельство его высокого поэтического мастерства. Он не боится противоречий, зная, что смещенность во времени и месте не только не снижает общего впечатления, но дает немалые преимущества поэтическому изложению. События протекают у него без оглядки на хронологическую точность, иногда с неестественной быстротой. О неправдоподобности временных координат у Вергилия неодобрительно отзывался Наполеон, критикуя поэта с точки зрения военного дела, в частности, искусства брать крепости.
«Мягкий, но непреодолимый наклон все время тянул поэта обратно к историческому построению, — пишет г-жа Гийемен, — но, имея постоянно в виду предписания Аристотеля, невысокие качества своих латинских предшественников и плоскость Аполлония, он (то есть Вергилий.—С. Ш.) не переставал грести против течения, не отводя глаз от Гомера, мастера из мастеров эпопеи…» Г-жа Гийемен оправдывает чисто поэтическое, чуждое какой-либо регистрации отношение Вергилия к числу и собственному имени: «Для него число, так же как имя собственное, только элемент прекрасного… но элементом прекрасного можно быть, лишь перестав быть элементом подсчета. Эта истина представляется столь очевидной, что чувствуешь себя вправе спросить, каким образом критика до сих пор ею пренебрегала». Подобное заявление находит естественную опору в суждении Аристотеля, что «дух истории и дух поэзии полностью различны».
В целом поэтический стиль «Энеиды» достигает того, что можно назвать великолепием. Это великолепие может с первого взгляда показаться совершенством имитации, искусным повторением пройденного, пышной пеной над кубком, где нет вина, но эти упреки отпадают, поскольку поэт оправдан первичностью своей работы над словом, стихом и образом.
Среди поэтического богатства «Энеиды» мы от времени до времени с особой радостью останавливаемся на небольших, в несколько строк, вставках, большею частью сравнениях, где Вергилий вдруг переносит нас в мир деревенских образов «Георгик». Их теплота явственно отграничена от холодного в общем стиля его гомерообразной эпопеи. Чувствуется, что у Вергилия был еще целый запас не нашедших места в его поэзии впечатлений сельской, милой ему жизни.
Дальнейшее выходит за пределы поэтической оценки. Вергилий был в «Энеиде» глашатаем грандиозной, убедительной для политиков его времени идеи — идеи миродержавства Рима. Он еще в «Георгиках» утверждал эту идею. Относясь с ненавистью к междоусобицам, он не восхвалял и внешних завоеваний. Позиция Вергилия была диалектична. Он был от природы миролюбив, — в такой век! — но, как патриот, не мог не радоваться успехам римского оружия, не гордиться, видя, как Рим на его глазах превратился в мировую империю. Однако Вергилий никогда не восхвалял территориальную экспансию, как таковую. Идея римского всемирного владычества принимала у Вергилия утопические черты. Его мечтой была не всемирная монархия, хотя бы и с Августом во главе, а некий золотой век, мерещившийся ему еще в молодости, в пору сочинения «Буколик», некое время, «когда народы, распри позабыв, в единую семыо соединятся». Август несколько иначе думал о Риме и о себе, с таким рвением заботясь о потомках Юла, но охотно читал творения своего поэта, оказавшие ему столь нужную общественную поддержку.
Мы говорим об Энее как герое «Энеиды», но это верно лишь отчасти. На самом деле в «Энеиде» неизменно присутствует другой герой, не искусственный, не заимствованный: этот герой — дух Рима. В центре поэмы — идея его бессмертия, основанного на божественном промысле, оправданная эпитетом «Вечный».
Поэт самолично дважды читал Августу отдельные книги «Энеиды», а именно четвертую и шестую, — знаменательный выбор. Автор учитывал, насколько именно эти две книги достойны подобного слушателя. Вторую из них Вергилий, по-видимому, огласил не только ради ее поэтических или философских достоинств, — прямая хвала не могла не льстить Августу.
Светоний сообщает, что перед смертью, уже в Брундизии, Вергилий завещал уничтожить «Энеиду», считая ее «незаконченной». Мы лишены возможности судить о том, что понимал поэт под «незаконченностью». Едва ли думал он о коренпой переработке поэмы, — но его недовольство выполнением грандиозного замысла несомненно. Друзья не послушались поэта. Они, с благословения Августа, только подвергли «Энеиду» легкой редакции, сохранив целый ряд недоработанных автором более коротких строк, и отдали поэму в переписку для широкого распространения.
При жизни Вергилий был очень знаменит. Есть сведения, что, когда он входил в театр читать свои стихи, граждане оказывали ему почести, подобавшие Августу. Уже много лет спустя после кончины поэта день его смерти, иды октября, считался священным.
Вергилий не потерял своего авторитета и в последующие века, когда литературные вкусы стали совсем иными, — но слава его пошла по двум весьма различным руслам. Она суживалась в тех кругах, которые могли оценить его поэтические достоинства, и расширялась в народной массе, которая знакомилась, однако, лишь с отрывками из произведений Вергилия, приводимыми в качестве грамматических и стилистических примеров в школах, или же вовсе его не читала, зато много слышала о нем и постепенно создавала свой, народный образ поэта, доверяя ходячей молве. Обе эти славы переступили порог, отделявший рабовладельческий мир от феодального, языческий от христианского. Низовая слава Вергилия представляет явление уникальное и в высшей степени любопытное.
Непонятная в своем пророческом стиле эклога IV «Буколик», подробно изложенная в эклоге VII церемония волшебства, неоднократное упоминание Кумской сивиллы и схождения в загробный мир, описанный с такой ощутимой конкретностью, — все это овеяло образ Вергилия таинственностью, перед которой опасливо трепетали и благоговейно изумлялись. Уже начиная с времени самого Августа, более чем на тридцать лет пережившего своего поэта, Вергилий стал приобретать легендарные черты, все более отдалявшие подлинный его облик. Суеверному простолюдину он стал представляться чародеем, описанные им заклинания или посещения обители умерших принимались за личный опыт. Всегда отличавшийся примитивным суеверием Неаполь особенно усердствовал в нагромождении на память Вергилия умственного хлама. В средневековой «Партенопейской хронике» читаем, что Вергилий, как добрый волшебник, оказал неаполитанцам ряд благодеяний: уничтожил мух, разносивших болезни, изгнал цикад, мешавших людям спать своим «грубым пением»), устроил купанья в Пайях, увеличил число рыбы в мелком Неаполитанском заливе и т. д. Автор «Хроники» видит в этом «милость божию», а вместе с тем убежден, что Вергилий — чернокнижник, научившийся всяким сатанинским делам у Хирона, — тут неаполитанцы путали Гераклова наставника, кентавра Хирона, с реальным преподавателем «эпикурова сада», Сироном. Век за веком Вергилий, забытый толпою как поэт, продолжал считаться «злодеем, поклонником демонов», ничего не умевшим делать без помощи нечистой силы. Такое мракобесие в отношении к Вергилию было устойчиво, в XIV столетии Боккаччо еще верил некоторым неаполитанским нелепостям.