Париж, 7 апреля 1958 г.
Дорогой кровосос номер три, ну, как ты там, помолился? Имей в виду, однако, что ты впустую тратишь время. Бога нет, это я прочел в книжке, которую купил на набережной Сены. Я тебе ее вышлю, сам увидишь. Ты, наверное, все еще забавляешься в компании старых иезуитов? Если тебе весело, то зря, поскольку все они — злые духи, которые делают все ради того, чтобы потом легче было съесть тебя, дитя мое. Два дня назад (ты, видимо, заметил, что я запоздал с ответом, хотя, как тебе известно, я человек обязательный), итак, два дня назад я собирался написать тебе, чтобы поздравить с Пасхой и нарисовать на полях белую и непорочную лилию — символ твоей прелестной души. Но в самую последнюю минуту, в последний момент, который, как ты можешь догадаться, и есть момент агонии, мне не хватило отваги, а вернее, времени. Итак, на чем я остановился? Ах да! Я собирался тебе написать и спустился для этого « кафе, потому что в последнее время в моей комнате ужасная сырость, словно это склеп с привидениями. Я устроился в плетеном кресле под электрической печкой (конечно же ярко-красного цвета), которая должна была заменить мне солнце. Я тебе и раньше писал, что в Париже оно задымлено уже в момент восхода и к тому же имеет цвет серой форели. Обрамленное радугой, оно светит в узких улочках квартала Сен-Мишель. Итак, я вынул мой блокнот (бумага «авиа», на которой пишут прощальные записки или кухонные рецепты, тонка, как луковая шелуха, впору зарыдать.'), и когда моя рука начала шарить по карманам плаща в поисках ватермановского пера (я имею в виду мою серо-голубую ручку марки «Ватерман»), вдруг вошла Она и села за соседним столиком, наискосок, и ее лицо отразилось в зеркале. Она заказала кофе (в Париже пьют эспрессо, который подают в игрушечных чашечках...). Она достала из сумочки, догадался что? Ручку и блокнот (бумага в нем, надо сказать, была похуже той, на которой пишу я, но это и понятно, даром что ли мы — канадцы и сильны бумагой и мельницами ?). Я думаю, что ты легко представишь, насколько меня поразили смехотворность и несообразие ситуации: мы оба пришли поодиночке, и к тому же, как бы сказать... оба что-то писали... Я захлопнул блокнот, который держал открытым еще минуту назад, и начал, конечно, с вопроса, нет ли у нее спичек, а потом спросил, не пишет ли она письмо своему жениху. «Нет, — ответила она мне, — я пишу маме в Алжир». — «Вы в Париже одна?» и т.д. и т.п. Я опускаю лишнее. Ее зовут Жанин, и добавлю только, что отныне мы вместе (ее существенное преимущество в том, что она живет в квартире), а я в ее обществе повышаю свою культуру. Я начинаю обтесываться, чего и тебе желаю, ведь в этом и состоит наша квебекская беда: для того чтобы обтесаться, без инструментария не обойтись. Старые чахоточные иезуиты не стоят Жанин, которая запросто могла бы обтесать то, что пухнет в твоих школьных бриджах. И вновь, Франсуа, я подхожу к твоей проблеме: в трех письмах подряд ты твердишь одно и то же: тебе надоела учеба, у тебя не получается, ты стал жертвой системы. То, что ты изучаешь, тебя не волнует, а то, что хочешь постичь, они не преподают. Могу ли я процитировать моего любимого поэта? Сам Рембо писал когда-то, ты представляешь себе, Рембо!
«Какой толк, — спрашиваю я себя, — учить греческий и латынь? Не знаю. В конце концов, в этом нужды никакой. Что мне с того, что я буду принят в высшем свете?
А зачем быть в нем принятым? Незачем, не так ли ? И все же принято считать, что ты лишь тогда человек с положением, когда тебя принимают в обществе. Но мне положение не нужно: я хочу быть рантье. Однако зачем, если хочешь занять общественное место, обязательно учить латынь? Никто на ней не говорит. Иногда в газетах мне встречаются латинские слова, но, слава Богу, я не хочу быть журналистом.
Зачем учить историю и географию? Конечно, необходимо знать, что Париж находится во Франции, но никто же не спрашивает, на какой именно широте. История: изучать жизнь Шинальдона, Накополасара, Дария, Кира и Александра и других им подобных выдающихся личностей по их дьявольским именам — пытка. Что мне с того, что Александр был знаменит! Какой толк?.. Откуда мы знаем, существовали ли римляне? Может быть, их латынь — некий искусственный язык; и все же, даже если они и существовали, пусть дадут мне возможность быть рантье, а язык оставят себе. Что я такого им сделал, чтобы подвергать меня пытке?
Перейдем к греческому. На этом дурацком языке не говорит никто, ровным счетом никто на свете!.. О, черт подери, прости Господи, я буду рантье, нет ничего хорошего в том, чтобы протирать штаны на школьной скамье, пропади оно все пропадом!»
И это писал Рембо!
Видишь, Франсуа, в какой замечательной компании ты оказался/ Я прекрасно понимаю, что ты ощущаешь. Мы все так или иначе переживали то же самое, и у нас в свое время воротило душу, но если ты сейчас отпустишь вожжи, то собьешься с пути, не поступишь в университет и не сможешь стать — какая там у тебя была последняя «идея фикс» ? Обнаружить связь между обезьяной и женщиной? Как эта профессия называется? Антрополог, да? Возможно, это звучит занудно, но это так.
Я думаю, что самым простым было бы продолжать, не сдаваться, а чтобы ты не закисал от скуки (скоротать время), я вышлю тебе замечательные книги, о существовании которых ты и не подозреваешь. И вечером ты забудешь глупую казуистику. Пойми, Франсуа: держись, читай, пой, кричи, но вытяни, черт побери! Это так для тебя важно. Несмотря на твой музыкальный дар (ах-ах!!), тебя все же не влечет певческая карьера отца? Если ты сейчас бросишь колледж, ничего хорошего тебя не ждет. Ладно. От моих слов начинает отдавать проповедью, а тебе известно, что я не поклонник этого литературного жанра. Знай, однако, что если сегодня мне хорошо (с Жанин) в парижском отеле, то потому, что мне — да, да, — хватило духа доучиться у тех же самых кюре. Наступит день, и ты тоже заставишь их расплатиться за наглость и показное превосходство, когда начнешь получать свой процент плоти на берегах Сены или речонки Темзы.
Вот так. Надеюсь, ты меня извинишь. Это письмо длиннее других и, возможно, более скучное, чем предыдущие. Но однажды ты поймешь: именно оно и было самым важным. Мы с Жанин, которая тебя обнимает, шлем тебе весенние пожелания во имя нашего Господа Иисуса Христа.
Жак
Р. S. Если тебя интересуют книжки, напиши мне на открытке «да», и я тут же их вышлю.
Может быть, это действительно самое важное письмо, кто знает? Но его Рембо в итоге стал коммерсантом, как, впрочем, и я. Славная у меня компания! Мне нужно было бы прислушаться к словам Жака, начать вкалывать, но надо всем витала чертова, проклятая судьба, и она решила в своей тупой головушке: Галарно никогда не станет этнографом, географом, антропологом или китаеведом, а если захочет отправиться в путешествие, то почитает журнал «Нэшнл джиогрэфик».
К тому же стояла поздняя весна, грянувшая неожиданно, как боль в пояснице, и оттепель, которую мне не забыть. После долгой снежной зимы посветившее два дня солнце подарило нам Венецию с ее каналами, стоками, лагунами и водами. Подвалы превратились в ванные, катки — в бассейны.
В воскресенье — пока я сидел дома — ликующий, словно малое дитя, папа умчался на озеро испытывать среди льдов свой «Вагнер III». Ему нужно было проверить, как корма перенесла зимние холода. Высохшее под холстиной дерево еще не разбухло, и одной рукой он опорожнял содержимое лодки, а другой крутил руль. За двести шагов до берега лодка вдруг пошла ко дну, подобно тому, как в кино тонет трехмачтовое судно. Кораблекрушение произошло со скоростью таблетки аспирина, растворившейся в стакане воды. Папины друзья вытащили его живым с помощью старого плота, державшегося на бочках из-под масла. Папа был бледным, посиневшим от холода, он извивался как угорь и орал во все горло. Его напоили горячим джином и натерли горчицей, затем укрыли пледами из конской шерсти. Папа не трезвел целых десять дней, а затем у него началось воспаление легких.