Все утро ушло на ласковое щебетанье, в которое вкрапливались весьма дельные пожелания и советы новых моих знакомок, после чего мы отправились обедать. Миссис Коул восседала во главе стола, и я впервые воочию наблюдала и на себе испытывала ее искусство управлять и обращаться с людьми, какое так одушевляло всех девушек, вызывало у них огромное к ней уважение: все вели себя за обедом непринужденно, весело и легко, ни в ком не было и следа скованности, замкнутости, никаких препирательств, никаких, даже малейших, колкостей.

После обеда от миссис Коул и хором вторящих ей юных дам я узнала, что нынче вечером имеет быть формальный сбор всего капитула, посвященный церемонии приобщения меня к семейному клану дочек: во время церемонии мне предстоит (при всем должном уважении к моей девственности, этому специальному блюду, что будет приготовлено и подано первому же подходящему клиенту) пройти обряд посвящения, который, выразили они уверенность, меня нимало не разочарует.

И без того упоенная, а теперь еще и покоренная очарованием новых моих подруг, я была слишком готова принять любое их предложение, слишком готова, чтобы хоть на миг заколебаться или подумать, за что – уже в соответствии с выданным мною carte blanche– все они осыпали меня новыми поцелуями одобрения и благодарности в знак того, что мои послушание и добросердечие ими оценены по достоинству. Теперь я уже стала «милочкой…», и постигала-то я все «мило и благородно…», и вовсе я не «занудная скромница…», и что быть мне «гордостью дома…», и все такое прочее.

Когда основной вопрос был таким образом решен, молодые женщины предоставили миссис Коул обсудить и оговорить детали наедине со мной. Она пояснила, что этим вечером я буду представлена четырем самым близким ее друзьям, одному из которых она, по обычаю дома, окажет такую милость, как позволение вывести меня на мой первый бал утех. Все четверо, убеждала меня миссис Коул, молодые джентльмены, весьма благопристойные и во всех отношениях безупречные, объединяют их и связывают общая страсть и общие удовольствия; эти джентльмены и образуют главную опору дома, к девушкам, которые ублажают их и потакают их прихотям, они очень щедры, так что можно считать их, если уж называть вещи своими именами, основателями и патронами этого маленького сераля. Это не означало, разумеется, что – в иное время – не появлялись и другие клиенты, и все же они не шли ни в какое сравнение с этими; скажем, никому из четверки миссис Коул даже не попыталась бы представить меня девственницей – не только потому, что они слишком хорошо разбирались в такого рода делах, но и потому, что были они столь щедрыми благодетелями, пред какими непростительным грехом было бы даже подумать об эдакой уловке.

При всех предвкушениях и чувствах, взбудораженных во мне сим обетованием утех (а именно таким я и представляла себе бал), я все же сохранила в себе достаточно от женщины, чтобы притвориться колеблющейся, нерешительной и тем выказать доблесть, принеся все мои сомнения в жертву моей патронессы, кому я, кстати, все еще играя в женщину, напомнила, что мне, очевидно, нужно сходить домой и приодеться, дабы первое впечатление обо мне было благоприятным.

Миссис Коул, однако, возражая против этого, уверила меня: джентльмены, которым мне предстоит быть представленной, и положением своим и тонкостью вкуса бесконечно превосходят тех, кого забавляют и трогают любые ухищрения в одежде или украшениях, которыми женщины – глупые женщины – скорее сбивают с толку и убивают, чем обрамляют и подчеркивают свою красоту; эти умудренные опытом поклонники сладострастия умеют кое-что получше, чем просто презирать таких женщин: они, для кого лишь чистые, нетронутые прелести естества имеют значение, в любой момент готовы оставить болезненно-бледную, раздушенную и раскрашенную герцогиню ради румяной, здоровой селяночки с налитой плотью. Что до меня, заметила назидательно миссис Коул, то природа достаточно обо мне позаботилась, к ее творению никакие ухищрения искусства нимало добавить не сумеют, а уж для этого конкретного случая, добавила она в заключение, лучшее, что может быть надето – это нагота.

Я сообразила, что моя наставница слишком хороший судья в таких делах, чтобы не исполнить ее приговор. Произнеся его, миссис Коул продолжала весьма вдохновенную проповедь доктрины безропотного послушания и непротивления всем тем своенравным утехам и забавам, какие для одних кажутся утонченными, а для других – лишенными всякого вкуса; и не дело простой девушки, кто, даруя удовлетворение, получает прибыль, выбирать между ними, ее дело – ублажать всяческие вкусы. Пока я внимала этим благим поучениям, подали чай, и вернувшиеся юные дамы составили нам компанию.

За чаем было много разной болтовни, шуток и смеха, а одна из девушек, обратив наше внимание на то, что до назначенного для сбора часа еще пропасть времени, предложила: пусть каждая из них порадует компанию рассказом о том переломном в личной судьбе моменте, когда на смену девственности пришло положение женщины. Предложение было принято, и миссис Коул внесла лишь одно уточнение: она – из уважения к ее возрасту, а я – из-за возложенного на меня титула девственницы от рассказа должны быть освобождены. Освобождение было даровано, и зачинательница такого развлечения пожелала начать с себя.

Звали ее Эмили– девушка светловолосая, даже слишком; все части ее тела были, если такое возможно, слишком хороши, поскольку спелая их полнота могла вызвать нарекания у тех ценителей красоты со вкусом потоньше, какие отдают предпочтение изящной худобе; голубые глаза ее излучали невыразимую сладость, не было ничего прелестней ее рта и губ, смыкавшихся над рядом ровнейших и белейших зубов. Итак, она начала свой рассказ:

«Предупреждаю: ни повествование, ни важнейшее это событие в моей жизни не блещут необычностью, так что, решаясь на предложение, какое все вы приняли, я избавлена была от какого бы то ни было тщеславия. Мои отец и мать были и, насколько мне известно, по сию пору остаются фермерами в деревушке, что милях в сорока от города. Обращались они со мной по-варварски, что объяснялось предпочтением, какое они оказывали сыну, ему одному отдавали они всю свою нежность и заботу, из-за этого тысячу раз порывалась я бежать из дома и пуститься бродяжить по белу свету. Мне было пятнадцать лет, когда в конце концов произошел случай, который толкнул меня на такую отчаянную попытку. Я разбила фарфоровую вазу – предмет гордости и идол души обоих моих родителей; самое меньшее, чего я могла ожидать от них за это, – беспощадной порки и колотушек, так что по глупости, свойственной этому юному возрасту, я убежала из дома и – со всякими приключениями – добралась до дороги, ведущей в Лондон. Насколько и как горевали домашние, утратив меня, про то не знаю, поскольку до самого нынешнего момента я ни слова, ни полслова не слышала ни от своих родных, ни о них. Все мое движимое имущество состояло из двух золотых монет, полученных от крестной матери моей, нескольких шиллингов, серебряных пряжек для башмаков и серебряного наперстка. С таким богатством и с узелком самого необходимого из платья за спиной я летела по дороге, обмирая от страха всякий раз, когда позади слышались шаги или какой-нибудь шум, и, готова в том поклясться, дюжину миль отмахала, прежде чем остановилась просто потому, что совсем из сил выбилась. Присев, наконец, у дорожного указателя, я горько зарыдала, все еще во власти страха от своего побега и больше смерти опасаясь попасть обратно пред ясные очи противоестественных моих родителей. Крат-150 кий отдых немного освежил меня, слезы – утешили, я было тронулась дальше в путь, но тут меня нагнал здоровый деревенский малый, который направлялся в Лондон поискать, где бы ему там пристроиться, и – вроде меня – удрал от своих друзей. На вид ему было не больше семнадцати лет, румяный, довольно хорошо сложенный, с нечесаными льняными патлами, в небольшой шляпе с полями, в домотканом сюртуке, вязаных чулках – ни дать ни взять сущий пахарь во плоти. Я смотрела, как подходил он сзади, насвистывая, держа на плече палку, к концу которой был привязан узелок – обычная принадлежность путешествующих по дорогам на своих двоих. Некоторое время мы шли рядом молча, потом разговорились и решили держаться вместе до самого конца путешествия. Что замышлял и о чем думал он – не знаю, в невинности же собственных мыслей я торжественно клянусь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: