Здесь я прошла второе обследование, завершившееся к полному удовлетворению миссис Фоби Айрес, ибо таково было имя назначенной мне менторши, чьим заботам и наставлениям я отныне предоставлялась.
Стол был уже накрыт к обеду, и, продолжая играть в обращении со мной, как с компаньонкой, миссис Браун тоном, не допускавшим никаких возражений, пригласила меня отобедать с ними, быстро преодолев слабенькое и застенчивое сопротивление с моей стороны, ибо я, как ни бедно было мое воспитание, сочла обед за одним столом с ЕЕ МИЛОСТЬЮ чем-то неподобающим, из ряда вон выходящим.
Разговор за столом поддерживался, главным образом, двумя мадамами, речь их была полна двусмысленностей и только им понятных выражений, время от времени они прерывались для того, чтобы мило ободрить меня, изо всех сил старались укрепить во мне ощущение довольства нынешним своим положением, тут они мало что могли прибавить, столь послушным и неопытным стригунком я была в те времена.
Было условлено, что несколько дней я поживу у себя наверху вдали от чужих глаз, пока не будет готова одежда, подобающая мне как хозяйской компаньонке; при этом мне постарались объяснить, как много зависит от первого впечатления, которое произведут облик мой и вся фигура. Как они и рассчитывали, я с легкостью заглотнула наживку, каковой стала перспектива сменить деревенское одеяние на лондонский наряд, а потому причина моего затворничества никаких вопросов у меня не вызвала. Правда, тем не менее, состояла в том, что миссис Браун вовсе не желала, чтобы я встречалась с кем-нибудь, ни с ее клиентами, ни с ее САМОЧКАМИ (так звались девушки, предоставляемые этим клиентам) до тех пор, пока она не отыщет на рынке утех хорошего покупателя на мою девственность, которой я – во всяком случае, по всем внешним признакам – обладала и которую поставила на службу ЕЕ МИЛОСТИ.
В своем повествовании я опускаю разные к делу не относящиеся мелочи, а потому от обеда сразу перехожу ко времени, когда настала пора укладываться в постель и я еще больше уверилась в своем везении, меня просто распирало от довольства необременительностью службы у этих добрых людей. После ужина, оказавшись в комнате со мной и заметив, что мне не очень-то хочется раздеваться прилюдно, миссис Фоби отослала служанку и, подойдя ко мне, начала с того, что развязала шейный платок на мне и расстегнула платье, предоставив довершить начатое мне самой, так что в конце концов, краснея от стыда я, раздетая до рубашки, поспешила укрыться под простынью. Фоби рассмеялась и не замедлила расположиться рядом со мной.
Ей было, по ее собственному, весьма, впрочем, сомнительному, счету, около двадцати пяти. Судя по внешности, она убавила себе лет эдак десять, хотя стоит сделать скидку и на то разорение для ее облика, которое было следствием длительных упражнений в верховой езде и горячечных омовений и которое уже поставило ее на грань, за которой маячил до затхлости потасканный период, когда жрицы ее профессии уже думают не о том, чтобы ПОКАЗЫВАТЬСЯ в компании, а о том, чтобы НАСМОТРЕТЬСЯ в ней.
Не успела эта достойная замена драгоценной моей хозяйки, которая никогда не упускала случая потешить свою похоть, улечься, как сразу же повернулась, обняла и поцеловала меня весьма энергично. Это было ново. Это было странно. Однако я и представить себе не могла, что за этим кроется что-нибудь, кроме чистой доброты. Возможно, думала я, именно так она и выражается в Лондоне; тут же решив не отставать от доброй моей напарницы, я ответила ей поцелуем и объятием со всем трепетом, который доступен лишь совершеннейшей невинности. Ободренная этим, Фоби сразу же распустила руки и прошлась ими по всем частям моего тела, где касаясь, где сжимая, где поглаживая, что скорее распаляло и удивляло меня новизной и необычностью ощущений, чем отвращало или пугало.
Все ласки свои Фоби сопровождала изъявлениями полного восхищения, что сыграло далеко не последнюю роль в моем пассивном отношении к ее притязаниям; не имея никакого понятия о грехе, я никакого греха и не опасалась, особенно со стороны той, которая не оставила никаких сомнений в своей женственности, водрузив мои руки на пару своих обвислых грудей, что и размерами и формой с полной определенностью указывали на пол их владелицы, по крайней мере, для меня, кому никогда в жизни не приходилось ни с чем другим и ничего такого сравнивать.
Так что лежала я расслабленная и безропотная до той поры, пока развязность поведения Фоби не вызывала во мне никаких чувств, кроме странного и до той поры неизведанного удовольствия. Все тело мое было обнажено и открыто для фривольных упражнений ее рук, которые, подобно играющему пламени, разбегались по всем частям тела, растопляя жаром своим все островки и овражки, где еще держался белоснежный холод.
Мои груди, если только позволительно столь громко величать два твердых, плотных, вздувшихся бугорка, едва-едва показавшихся и совершенно неотзывчивых на ласку, ненадолго задержали ее руки, которые скользнули по гладкой поверхности вниз, туда, где уже чувствовалась приятная шелковистость волосков, всего лишь несколько месяцев назад покрывших эти места и обещавших со временем разрастись и скрыть под своим покровом вместилище чувствительнейшего из возбуждений, какое было – в тот момент – вместилищем бесчувственнейшей невинности. Пальцы Фоби, играючись, старались скрутить, сплести молодые завиточки этих порослей, которые природа создала сразу для пользы и для украшения.
Не удовлетворившись, однако, этими внешними угодьями, она теперь сосредоточилась на основном месте, принялась пощипывать полегоньку, незаметно просовывать палец и, наконец, засунула его прямо в самое сокровенное, причем, не будь в опытных движениях ее нечувствительной постепенности, какая воспламеняла меня до такой степени, что всех сил скромности недоставало противиться огню, я бы выскочила из постели и криком позвала бы на помощь в испуге от такого странного вторжения.
Этого не произошло, и ее сладострастные ласки раздули новое пламя, которое жарко разлилось по всем моим жилам, весь пыл его, однако, сосредоточился в сердцевине, к тому предназначенной природой, где теперь первые чужие руки ощупывали, поглаживали, сжимали, смыкая губы, затем вновь их разводили, просовывая палец до тех пор, пока «О-ой!» не послужило сигналом, что она причинила мне боль, где узость неторенного прохода не давала продвинуться хоть сколь-нибудь дальше. В то же время, по напряженности всех моих членов, по слабым конвульсиям, придыханию, коротким толчкам эта опытная распутница превосходно видела, что меня скорее услаждают, чем обижают ее действия, которые она сопровождала нескончаемыми поцелуями и восклицаниями. «О, какое же ты прелестное созданье!.. Счастлив будет тот мужчина, кто первым сделает тебя женщиной!.. О-о, как бы я хотела оказаться этим мужчиной!..» Эти и подобные им выражения произносились прерывистым от страсти шепотом и сопровождались поцелуями столь жгучими и лихорадочными, каких я никогда не получала от лиц иного пола.
Что до меня, то я была сама не своя: словно плыла куда-то в полубессознательности, все во мне перемещалось, испытываемые ощущения были так новы, что это было чересчур для меня. Разгоряченные и растревоженные чувства были такими беспорядочными, что лишали меня возможности свободно поразмыслить, слезы наслаждения брызнули из моих глаз и хоть немного остудили жар, охвативший меня всю без остатка.
Фоби же, эта хорошо объезженная чистокровка Фоби, кому были известны и близко знакомы все виды и способы утех, своим искусством объездки молоденьких девушек доставляла себе наслаждение, потрафляя одному из тех капризов вкуса, о которых не спорят. Не то чтобы мужчины были ей ненавистны или чтобы она им предпочитала представительниц собственного пола, нет; но когда предоставлялся такой случай, как нынешний, пресыщенность удовольствиями обычными, всеобщими и, наверное, тайная предрасположенность склоняли ее к тому, что из возможного нужно получать максимум удовольствий, невзирая на то, с каким полом имеешь дело. Следуя такому правилу и уверившись теперь полностью, что ее ласки порядком разожгли меня для того, что ей было нужно, Фоби мягко стащила вниз простыню, и я увидела, что лежу совсем голая, что рубашку мою она закатывает мне под горло, но противиться этому у меня не было ни сил, ни, признаюсь, желания. Даже краска, разгоревшаяся на моих щеках, свидетельствовала скорее о страсти, чем о непорочной стыдливости, когда свеча, оставленная (будьте уверены, отнюдь не без намерения) горящей, заливала полным светом все мое тело.