Пробудившись довольно рано, увидел я возле своей постели маленького шпиона с вчерашними новостями. Он сообщил уже известный мне факт посещения коттеджа низеньким старичком и добавил, что довольно поздно – почти ночью – из Уорика доставили картонку для миссис Бернард, о содержании которой ему неведомо.
Будь у меня в то время хотя бы чуточку ума – тысячная доля по сравнению с эмоциями, – я бы легко сообразил, что эта картонка послужила вместилищем для письменного отчета о моем вчерашнем маневре. Однако будучи убежден, будто старик принес мне немалую жертву, обязавшись скрыть от дам сие обстоятельство, я не дал себе труда копнуть поглубже, а удовлетворился предположением, что это были какие-нибудь ленты, шляпки и тому подобное.
В урочный час я отправился к своей прелестнице и был удостоен на редкость радушного приема. Казалось, мой неосторожный шаг не имел неблагоприятных последствий в виде скверного обращения; ни разу в мою душу не закралось и тени подозрения, будто этот секрет им уже известен. Увы! Так глубоки, так возвышенны были мои чувства, что я считал себя едва ли не преступником за то, что дерзнул проникнуть в тайну без их соизволения, и прилагал бешеные усилия, чтобы не выдать себя – и не выдал, разве что удвоением почтительной заботливости.
При всем том мне не могло не броситься в глаза, что в отношении Лидии ко мне произошла некая перемена, но в мою пользу или нет – я не в силах был определить из-за волнения и недостатка опыта. Бесстрашие, основанное, главным образом, на сознании чистоты своих намерений, при виде Лидии покинуло меня; я трепетал, потому что любил.
Должен сказать, что Лидии ни разу не изменили ее обычные качества: скромность и сдержанность, усвоенные ею по отношению ко мне с начала нашего знакомства. Однако теперь в ней появились еле уловимые признаки душевного волнения, а я слишком плохо знал женщин, чтобы найти этому объяснение. Нет! Никогда прежде не видел я ее такой ласковой, такой нежно-целомудренной. Когда я обращался к ней, она вся вспыхивала и с трудом заставляла себя отвечать на мои вопросы. Будучи полным профаном в таких делах и одновременно гением по части изобретения разных, самому себе доставляемых, мучений, я вбил себе в голову, будто она прониклась ко мне необъяснимой антипатией и потому чувствует себя неловко в моем обществе.
Пусть не говорят, будто сластолюбие – черта влюбленного. Любовь не только не рождает низкие страсти, но и исцеляет от них. Моя предрасположенность к этому пороку тогда еще находилась в зародыше. Бутон сладострастия не успел распуститься, а тем более расцвести пышным цветом. В ту пору я добровольно поставил свою гордость на службу любви и был далек от осознания того, что моя страсть может представить опасность для Лидии либо вызвать ее тревогу.
Ее волнение, однако, передалось мне, и я зачем-то пустился в неуклюжие объяснения своей вчерашней поездки в Уорик по неотложному делу, тщетно стараясь не придать этому отчету характер оправдания. Лидия залилась краской и, не проронив ни слова, попыталась улыбнуться. Но даже это не помогло мне догадаться, что им все известно.
Прозревая опасность и отлично представляя себе возможные последствия моих неловких маневров, миссис Бернард решила, наконец, прийти к нам на помощь. Поднаторев в умении вести светскую беседу, она без труда направила разговор в менее опасное русло. Постепенно к Лидии вернулась ее врожденная жизнерадостность, покидавшая ее лишь в те минуты, когда я позволял себе какой-либо особенный взгляд или интонацию. Я то и дело сворачивал на вечную, неисчерпаемую тему любви, дивного чувства, которое мне никак не удавалось полностью подчинить рассудку, – зато оно целиком подчиняло себе и рассудок, и все мое существо. Все же я полагал эту тему не совсем неуместной, ибо все, что я мог сказать, шло от сердца, единственного незамутненного источника всякого красноречия. Однако мои старания – об искусстве говорить не приходится – перейти от увертюры к недвусмысленным признаниям разбились о явное нежелание миссис Бернард и Лидии поощрять меня в этом. Старшая из них виртуозно владела уклончивой манерой, приличествующей иностранному послу, когда он принужден лавировать, ведя переговоры по крайне щекотливому вопросу. Лидия же предпочла сделать вид, будто ей нечего сказать по этому поводу, – и так оно и должно оставаться впредь.
Такая суровость, которой я – ни поступками своими, ни строем мыслей – вовсе не заслуживал, наполовину разбудила во мне дремавшее самолюбие, и я рискнул, по меньшей мере, выказать безразличие, но эта попытка оказалась весьма неуклюжей. Никогда, видно, любовь моя не сказывалась так ясно, как в те минуты, когда я притворялся равнодушным. Один-единственный взгляд Лидии меня совершенно разоружил и заглушил само желание бунтовать, не только не сведя на нет, но и удвоив мою покорность, так что я почувствовал себя преступником за одну лишь попытку.
Юность, как и любовь, не обременяет себя излишними размышлениями. Будь я способен трезво рассуждать, я легко сообразил бы, что только гордость, застенчивость и тревога, естественные в нежном возрасте, не говоря уже о необходимости спасаться от преследования (о чем я тогда не знал), вынуждали Лидию дичиться, доставляя мне немалые страдания.
Что же касается миссис Бернард, то она, с ее опытом и проницательностью, легко распознала мою любовь и отдала должное моему уважению к предмету этой любви; у нее не вызывала сомнений чистота моих намерений. Однако она не могла не беспокоиться: я мог – с течением времени – потерять над собой контроль. Хотя ни в происхождении моем, ни в богатстве, равно как и в природе моих чувств, не было ничего оскорбляющего Лидию, ее красота, положение, в котором она очутилась, и наш юный возраст внушали миссис Бернард вполне понятную тревогу, и она постановила не допускать чересчур откровенных признаний, прежде чем для этого не возникнут более благоприятные условия – открытие тайны, которое покамест не могло совершиться, ибо не были устранены причины столь романтического бегства.
Думается все же, что в своих предосторожностях она заходила слишком далеко, преувеличивая мою зависимость от родных и ни разу не предоставив мне возможности увидеть вещи в истинном свете.
Продлив, насколько хватило дерзости, свой визит, я возвратился домой, еще более страстно влюбленный и в еще большем замешательстве, чем когда-либо.
Так прошло еще несколько дней. Вежливая, но неусыпная бдительность миссис Бернард и холодноватая сдержанность Лидии, без сомнения, поддерживаемая нотациями этого монстра в юбке, не только свели на нет все мои попытки расположить их в мою пользу, но и истощили наконец мое терпение. Положение усугублялось тем, что мне неоткуда было ждать совета. Приятели были сплошь такие же зеленые юнцы, как я сам. Кроме того, столь пламенная страсть редко обходится без ревности. Я смотрел на Лидию как на свое тайное сокровище, безопасности ради сокрытое от посторонних глаз. Убедившись на собственном опыте в неотразимости ее чар, я ни на минуту не допускал, что кто-либо может устоять перед ними. Сама Любовь – и только она – диктовала мне меры строжайшей конспирации, сколь справедливые, столь и благоразумные.
Тетушка, леди Беллинджер, чья доброта ко мне граничила со слабостью и которая заслужила большей нежности, чем та, какую моя непомерная гордость и дикий нрав позволяли выказать в ответ, молча страдала от этих особенностей моей натуры, видимо, понимая, что трудно ожидать, чтобы я в юные годы мог оплачивать ей по справедливости, как научился позднее. Я плыл по течению, но уже в скором времени сумел осознать все огорчения и нравственные муки, которые ей доставляло мое, как она полагала, неприличное поведение. Но самые ее умолчания в ту пору лишь подстегивали мое упрямство.
Тем не менее, побуждаемый стремлением, с одной стороны, воздать должное дамам, чьи судьбы и репутация стали мне дороги, а с другой – покончить с двусмысленностью и удовлетворить законное любопытства тетушки (на чем она вовсе не настаивала), я ухватился за первую попавшуюся возможность довести до ее сведения всю непорочность моего ухаживания. Иначе говоря, открыл ей тайну в тех пределах, какие сам счел необходимыми и достаточными для безопасности.