Когда лифт лязгнул на нашем этаже, я отвернулась и придала лицу соответствующее выражение. Один взгляд на мучительные подергивания, которыми обычно сопровождается придание лицу необходимого выражения, и ты огорошил меня заявлением:
— Ты беременна.
Я пожала плечами:
— Похоже на то.
Ты поцеловал меня целомудренно, не сплетаясь языками.
— Итак, когда ты узнала... что ты почувствовала?
— Если честно, то немного закружилась голова.
Ты осторожно коснулся моих волос.
— Добро пожаловать в новую жизнь.
Поскольку моя мать боялась алкоголя не меньше соседней улицы, бокал вина так и не потерял для меня соблазнительность запретного плода. Хотя я не думала, что у меня проблема,смакование красного вина в конце дня давно стало для меня символом взрослости, этого хваленого американского Грааля свободы. Однако я начинала интуитивно постигать, что полная зрелость не очень сильно отличается от детства. Оба состояния в своих крайностях подразумевают следование правилам.
Поэтому я налила себе клюквенный сок и бодро произнесла тост:
— Будем здоровы!
Забавно, как загоняешь себя в яму чайной ложкой — самая маленькая уступка, сглаживание крохотного уголка или легкое исправление одной эмоции другой, чуть более приятной или лестной. Меня не очень-то волновало лишение бокала вина само по себе, но, как легендарное путешествие, которое начинается с одного-единственного шага, я уже затаила свою первую обиду.
Крохотную обиду, но таково большинство обид. И, несмотря на всю ничтожность своей обиды, я чувствовала себя обязанной ее подавлять. Такова, между прочим, природа обиды, это возражение, которое мы не можем высказать. Молчание, а не жалоба отравляет чувство, как невозможность помочиться отравляет тело. В результате, как я ни старалась чувствовать себя взрослой со своим клюквенным соком, тщательно выбранным за его сходство с молодым божоле, в глубине души я ощущала себя соплячкой. Пока ты перебирал имена (для мальчиков), я напрягала мозги, пытаясь представить, что меня ждет: памперсы, бессонные ночи, футбольные тренировки...
Стремясь поучаствовать, ты добровольно решил отказаться от алкоголя на период моей беременности, как будто это могло что-то изменить. Итак, ты начал торжественно поглощать клюквенный сок, как будто наслаждался возможностью доказать, как мало значит для тебя алкоголь. Я почувствовала раздражение.
Ну, ты всегда увлекался самопожертвованием. Однако твоя готовность отдать свою жизнь другому человеку, вполне достойная восхищения, вероятно, в некоторой степени объяснялась тем, что ты не совсем понимал, что делать со своей жизнью. Самопожертвование — легкий выход. Я знаю, это звучит злобно. Но я действительно верю, что это твое безрассудство — избавиться от себя, если ты меня понимаешь, — очень давило на нашего сына.
Ты помнишь тот вечер? Мы должны были так о многом поговорить, но нам было не по себе, мы все время запинались. Мы теперь были не Евой и Франклином, а Мамочкой и Папочкой: это была наша первая трапеза семьей— слово и понятие, всегда вызывавшие во мне беспокойство. И я с горячностью отвергала все предлагаемые тобой имена. Стива, Джорджа и Марка я отвергла как «слишком банальные», и ты обиделся.
Я не могла с тобой разговаривать. Я чувствовала себя подавленной, скованной. Я хотела сказать: «Франклин, я не уверена, что это хорошая идея. Ты знаешь, что в третьем триместре беременности даже не пускают в самолет?» И я ненавижу все эти незыблемые моральные устои, ненавижу придерживаться правильнойдиеты, подавать хорошийпример и искать хорошуюшколу...
Слишком поздно. Подразумевалось, что мы празднуем, и подразумевалось, что я в восторге.
Безумно пытаясь возродить стремление к запасному варианту, я вспомнила тот вечер, когда ты застрял в бесплодной глуши — бесплодной,не это ли «завело» меня? Однако опрометчивое решение того майского вечера было иллюзией, да, я приняла решение, но приняла его задолго до того, когда запала на твою простодушную американскую улыбку, твою душераздирающую веру в пикники. Я, вероятно, устала исследовать новые страны; со временем еда, питье, цвета и деревья — сама жизнь — теряют свежесть. Даже если блеск жизни померк, это все равно была жизнь, которую я любила и в которую дети легко не вписывались. Единственное, что я любила больше своей жизни, — Франклина Пласкетта. Ты желал столь мало; был только один дорогой подарок, который я могла тебе подарить. Как я могла лишить тебя того счастья, которое видела в твоем лице, когда ты поднимал визжащих дочек Брайана?
Поскольку мы не могли задержаться за бутылкой вина, то отправились спать рано. Ты нервничал, сомневался, можно ли нам заниматься сексом, не повредит ли это ребенку, и я немного рассердилась. Я уже чувствовала себя обманутой, как принцесса на Горошине. Я действительно хотела заняться сексом впервые за несколько недель, ведь наконец мы могли трахаться, потому что хотели этого, а не для того, чтобы завести потомство. Ты неохотно согласился. Но ты был уныло нежен.
Я надеялась, что мое раздвоение чувств исчезнет, однако противоречивое ощущение лишь обострялось, и приходилось хранить его в тайне. В конце концов я должна была очиститься. Думаю, раздвоение не исчезало, потому что было вовсе не тем, чем казалось. Это неправда, что я испытывала «двойственность» по отношению к материнству. Ты хотел ребенка. Для равновесия я не хотела. Сложенное вместе, это казалось двойственностью, и, хотя мы были превосходной парой, мы не были одной и той же личностью. Я так и не приучила тебя любить баклажаны.
Ева
9 декабря 2000 г.
Дорогой Франклин,
Я знаю, что написала тебе только вчера, но хочу отчитаться о поездке в Чатем. Кевин пребывал в особо воинственном настроении. С места в карьер он обвинил меня:
— Ты ведь никогда не хотела меня, не так ли?
До того, как его изолировали, будто кусачего домашнего любимца, Кевин не испытывал желания спрашивать меня о себе, и я восприняла его вопрос как многообещающий. О, он задал его в тревожном унынии, когда метался по своей клетке, но бывает такое состояние, когда скучно до помешательства.Чтобы так целенаправленно разрушать мою жизнь, он наверняка понимал, что она у меня была. И теперь он еще понял, что у меня есть сила воли, мол, «я решила иметь ребенка и подавила желания, которые могли помешать его появлению». Этот проблеск интуиции настолько противоречил медицинскому диагнозу «ярко выраженная неполноценность», что я почувствовала: Кевин заслуживает честный ответ.
— Я так думала. А твой отец, он хотел тебя... отчаянно.
Лицо Кевина выразило вялый сарказм, и я отвела глаза. Наверное, я не должна была упоминать твое отчаянное желание. Лично я его любила; лично я пользовалась твоим неутолимым одиночеством. Однако детей, должно быть, такая жажда тревожит, и Кевин обычно понимал беспокойство как презрение.
— Ты думала, что не хотела,— сказал Кевин. — Ты передумала.
— Я думала, что необходима перемена, — сказала я. — Однако никто не жаждет перемен к худшему.
Кевин явно почувствовал себя победителем. Годами он пытался вывести меня из себя. Я оставалась невозмутимой. Представление эмоций фактами — как оно и есть — слабая оборона.
— Материнство оказалось труднее, чем я ожидала, — пояснила я. — Я привыкла к аэропортам, морским видам, музеям. И вдруг я оказалась взаперти в одних и тех же комнатах. С «Лего».
Он улыбнулся. Уголки губ безжизненно приподнялись, словно их потянули крючками.
— Но я сменил направление, чтобы ты не скучала.
— Я думала, что придется вытирать рвоту, печь печенье на Рождество. Я не ожидала... — Кевин с вызовом посмотрел на меня. — Я никак не ожидала, что просто формирование привязанностик тебе, — я попыталась сформулировать это как можно дипломатичнее, — будет такой тяжелой работой. — Я вздохнула. — Я думала, что это приходит без принуждения.