И все это время я болтала с Кевином в духе Вирджинии Вулф:
— Всем необходимо личное пространство. Понимаешь? У тебя есть комната? Ну а это мамочкина комната. И всем хочется сделать свою комнату особенной. Мамочка была во множестве разных мест. И все эти карты напоминают мне о моих путешествиях. Когда-нибудь и тебе захочется сделать свою комнату особенной, и я помогу, если ты захочешь...
— Что значит особенная? — спросил Кевин, обхватив одной рукой локоть другой, вяло свисавшей вдоль тела. И в этой безжизненной руке был его водяной пистолет, подтекающий теперь еще больше. Хотя Кевин был очень худым для своего возраста, я редко встречала кого-то, кто занимал бы больше метафизического пространства. Угрюмая серьезность не позволяла забыть о его присутствии, и если он мало говорил, то следил всегда.
— Она выражает твою индивидуальность.
— Какую индивидуальность?
Я точно помнила, что уже объясняла это слово. Я постоянно расширяла его словарь или рассказывала о Шекспире; образовательная болтовня заполняла пустоту. И я всегда чувствовала: он хочет, чтобы я заткнулась. Казалось, нет конца информации, которую он не хочет слышать.
— Твой водяной пистолет, например, часть твоей индивидуальности. — Я с трудом удержалась, чтобы не добавить: и то, как ты погубил мое любимое платье, часть твоей индивидуальности. И то, что почти в пять лет ты продолжаешь писать и какать в памперсы, тоже часть твоей индивидуальности. — И вообще, Кевин, я думаю, ты упрямишься. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.
— Я должен повесить мусор на стены. — В его голосе прозвучала обида.
— Только если захочешь.
— Я незахочу.
— Отлично. Мы нашли еще одно, чего ты не хочешь делать. Ты не любишь ходить в парк, и ты не любишь слушать музыку, и ты не любишь кушать, и ты не любишь играть в «Лего». Держу пари, даже если очень постараешься, ты не сможешь придумать еще что-то, чего ты не любишь.
— Все эти кривые куски бумаги, — произнес Кевин. — Они глупые.
Глупыебыло его любимым словом после янелюблюэто.
— Видишь ли, Кевин. Твоя комната — это твое личное дело. Моя комната — мое. Мне все равно, что ты считаешь мои карты глупыми. Я их люблю. — Я помню, что защитилась вызывающим поведением: я не позволю ему испортить мой праздник. Мой кабинет выглядит потрясающе. Он мой и только мой. Я буду сидеть за своим столом и притворяться взрослой, и я жаждала как можно скорее прикрутить задвижку на дверь. Да, я нашла плотника, и он поставил мне д верь.
Однако Кевин не отставал. Он хотел донести до меня что-то еще.
— Я не хочу. Это все грязь. Ты столько возилась, а получилось глупо. И что изменилось. Почему ты возилась. — Он топнул ногой. — Это глупо!
Кевин пропустил «фазу почему»,обычную для трехлеток, так как в три года почти не говорил. Хотя вечные почемумогут показаться неутолимым желанием понять причину и следствие, я достаточно подслушала на детских площадках, чтобы думать иначе. («Пора идти ужинать, детка!» — «Почему?»— «Потому что организм велит нам кушать!» — «Почему?»— Потому что мы проголодались!» — «Почему?»)Трехлеток не интересует процесс пищеварения. Они просто натыкаются на волшебное слово, всегда провоцирующее ответ. А вот у Кевина была настоящая «фаза почему».Он считал мои обои непостижимо пустой тратой времени, такой же нелепостью, как и все, что делали взрослые. Это не просто озадачивало его, а приводило в ярость, и «фаза почему» Кевина оказалась не преходящей фазой развития, а постоянным состоянием.
Я опустилась на колени. Я вгляделась в его яростное, худое лицо и положила ладонь на его плечо.
— Потому что я люблю свой новый кабинет. Я люблю карты. Я люблю их.
С тем же успехом я могла говорить на урду.
— Они глупые, — сказал Кевин с каменным выражением лица.
Я поднялась. Я опустила руку. Звонил телефон.
Отдельную линию в мой кабинет еще не провели, и я пошла на кухню. Звонила Лоуис из-за очередного кризиса японского НОК, и решение проблемы заняло достаточно времени. Я не раз звала Кевина, хотела все время видеть его, однако я должна была решать проблему, а знаешь ли ты, как изнурительно следить за маленьким ребенком каждую секунду день за днем? Я безумно сочувствую той прилежной матери, что на мгновение отворачивается — оставляет ребенка в ванне, чтобы открыть входную дверь и расписаться за посылку, спешит обратно и обнаруживает, что ее малышка ударилась головой о кран и захлебнулась в двух дюймах воды. В двух дюймах. Кто-нибудь вспомнит, что эта мать, как ястреб, следила за своим ребенком двадцать четыре часа в сутки минус те три минуты? Кто-нибудь вспомнит о месяцах, годахбесконечных «не-ешь-столько-сладостей-детка» или «уф!-мы-чуть-не-упали»? О нет. Мы обвиняем этих людей в «преступной родительской халатности» и тащим в суд, не обращая внимания на соленые слезы их личного горя. Потому что только те три минуты считаются, потому что для несчастья хватило только тех трех мизерных минут.
В конце концов я закончила разговор, а Кевин за это время обнаружил преимущества комнаты с дверью: кабинет был закрыт.
— Эй, парень, — крикнула я, поворачивая ручку, — когда ты затихаешь, я нервничаю...
Мои обои были покрыты черно-красной чернильной паутиной. На более пористой бумаге начали расплываться кляксы. Потолок был в таком же состоянии; скрючившись на вершине лестницы и испытывая дикие боли в спине, я и его оклеила картами. Капли падали с потолка на один из самых ценных армянских ковров моего дяди — наш свадебный подарок. Комната выглядела так, будто включилась система пожаротушения, только из разбрызгивателей хлынула не вода, а моторное масло, вишневый гавайский пунш и тутовый шербет.
По тошнотворно лиловым размывам я потом смогла бы сделать вывод, что сначала использовалась черная тушь, а затем уже алая, но Кевин не стал полагаться на мою дедукцию: на моих глазах он продолжал заливать алую тушь в дуло своего водяного пистолета. Точно, как в тот раз, когда он замер на вершине пирамиды перед тем, как схватить пистолет, он тянул с этими последними каплями до моего появления. Он стоял на моем рабочем стуле, сосредоточенно согнувшись, и даже не поднял глаз. Дырочка в дуле была маленькой, и моя полированная дубовая столешница уже вся была в кляксах от капавшей с его рук туши.
— Вот теперь, — тихо объявил Кевин, — она особенная.
Явыхватила пистолет, швырнула его на пол и растоптала в мелкие осколки. Чернила погубили мои прелестные желтые итальянские лодочки.
Ева
13 января 2001 г.
Дорогой Франклин,
Да, вторая суббота месяца; я снова сижу в «Бейгел-кафе» и пишу отчет. Меня преследует образ охранника с россыпью родинок на лице, и сегодня смотревшего на меня с обычной смесью сожаления и отвращения. Примерно те же чувства я испытываю, глядя на его лицо. Родинки большие и выпуклые, как укусы клещей, пестрые и студенистые, расширяющиеся от основания, как поганки, и местами обвисающие. Интересно, как он к ним относится: работает сверхурочно в Клавераке, чтобы оплатить их удаление, или проникся к ним извращенной любовью. Похоже, люди способны привыкнуть к чему угодно, а от привычки до привязанности один короткий шаг.
Я недавно прочитала, что разработан нейрохирургический метод излечения некоторых пациентов от болезни Паркинсона. Эта операция настолько успешна, что подтолкнула некоторых излечившихся к самоубийству. Да, ты прочитал правильно: к самоубийству. Больше никакой дрожи, никаких судорожных взмахов рук с опрокидыванием бокалов в ресторане. Но и никакого сочувствия от добросердечных незнакомцев, никаких излияний нежности от всепрощающих жен или мужей. Излечившиеся пациенты впадают в депрессию, становятся затворниками. Они не могут справиться с тем, что стали такими же, как все.