Все же я не была слепой, и родительское неведение меряется чистой незаинтересованностью. Если я входила в детскую и находила дочь свернувшейся на боку — лодыжки связаны гольфами, ручки стянуты за спиной лентой для волос, рот заклеен скотчем, а сына нигде не видно, — то вполне могла бы понять, что «игра в киднеппинг», о которой она мне лепетала со слезами на глазах, далеко не игра. Пусть я не была посвящена в масонские пароли их тайной детской ложи, но я достаточно хорошо знала свою дочь, чтобы не сомневаться: несмотря на все ее уверения, она никогда бы не стала держать голову любимой пластмассовой лошадки над горящей конфоркой. Пусть она покорно давилась нелюбимой едой, я должна была понять, что при всей своей уступчивости она не мазохистка. И, обнаружив ее привязанной к высокому стульчику за кухонным столом, залитым рвотой, я должна была понять, что майонез, клубничный джем, карри, вазелин и комкихлебного мякиша в ее тарелке намешаны не по ее личному рецепту.
Ты, конечно, стал бы утверждать — и утверждал в тот раз, — что старшие отпрыски традиционно мучают младших, и мелкие пакости Кевина остаются в абсолютно нормальныхпределах. Сейчас ты мог бы возразить, что проявления типичной детской жестокости я нахожу угрожающими лишь в ретроспективе, а тем временем миллионы детей изживают в себе детскую жестокость и лучше понимают неофициальную дарвиновскую иерархию. Многие из бывших домашних тиранов становятся нежными мужьями, не забывающими о торжественных датах, а их бывшие жертвы превращаются в уверенных молодых женщин, делающих головокружительную карьеру и агрессивно отстаивающих право женщин на выбор. Однако мое нынешнее положение предлагает слишком мало привилегий, и, Франклин, у меня действительно есть преимущество ретроспективы, если это можно назвать преимуществом.
По дороге в Чатем в прошлый уик-энд я размышляла, что могла бы воспользоваться примером христианского всепрощения, свойственного моей застенчивой, хрупкой дочери. Однако обескураживающая неспособность Селии затаивать обиду, пожалуй, заставляет предполагать, что способность прощать — дар природы, а вовсе не обязательно трюк для старых собак. Кроме того, я не совсем понимаю последствия «прощения» Кевина. Нельзя же заставить себя отмахнуться от признания четвергаили оправдать Кевина, что, в общем-то, и не в его нравственных интересах. Я не представляю преодоление этого,как прыжок через низкую каменную стену. Если четверги был в некотором роде барьером, то барьером из острой колючей проволоки, через который мне пришлось продираться и который, содрав с меня кожу, оставил меня по другую сторону не пространственного, а временногобарьера. Я не могу притвориться, что он это не сделал; я не могу притвориться, что не хочу, чтобы он это не сделал, и, если я отринула ту блаженную, параллельную вселенную, за которую склонны цепляться мои белые коллеги по комнате ожидания Клаверака, отказ от моих личных «если бы только» — следствие скорее истощенного воображения, чем здорового примирения с деянием Кевина. Честно говоря, когда Кэрол Ривз в программе Си-эн-эн «простила» нашего сына за убийство своего сына Джефри, настолько преуспевшего в игре на классической гитаре, что им заинтересовался Джильярд, я не понимала, о чем она говорит. Построила ли она мысленные стены вокруг Кевина, сознавая обитающую там ярость и просто отказываясь туда заходить? В лучшем случае, наверное, ей удалось нивелировать его до прискорбного природного явления, обрушившегося на ее семью, как ураган или землетрясение, и прийти к выводу, что нет смысла бранить бурю или тектоническое движение плит. Если так рассуждать, то нет смысла возмущаться практически любыми обстоятельствами, но это не останавливает боль шинство из нас.
Однако вернемся к Селии. Я не могу вообразить, что Селия сумела заколотить или низвести до ливня тот день, когда Кевин со скрупулезностью начинающего энтомолога снял с белого дуба на нашем заднем дворе гнездо мешочниц и засунул в ее рюкзак. На уроке наша первоклассница вытащила из рюкзака тетрадку, всю покрытую гусеницами — вроде тех, что Кевин размазал по нашему письменному столу. Несколько гусениц заползли на ее ладонь и начали подниматься по ее окаменевшей руке. К несчастью, Селия не была склонна к визгам, которые могли бы быстрее обеспечить ее спасение. Я представляю, как она тяжело дышала, раздувая ноздри, как расширялись ее зрачки, пока учительница вырисовывала на доске изучаемое слово. В конце концов завизжали девочки за соседними столиками, и разразился страшный шум.
И все же, несмотря на свежие воспоминания о тех гусеницах, она через две недели приняла предложение Кевина «прокатиться» на его спине на белый дуб и обхватила его за шею. Несомненно, она удивилась, когда Кевин оставил ее, дрожащую, на верхней ветке и спокойно спустился на землю. Думаю, что, хныча «Кевин? Кевин! Я не могу спуститься!», Селия искренне верила, что, бросив ее на высоте в двадцать футов и спокойно отправившись в дом за сандвичем, Кевин обязательно вернется и поможет ей спуститься. Это всепрощение? Как Чарли Браун, в очередной раз бросающийся за футбольным мячом Люси, Селия не переставала верить в то, что ее старший брат — хороший парень, сколько бы мягких игрушек он ни препарировал и сколько бы замков из кубиков ни разрушил.
Можешь назвать это невинностью или доверчивостью, но Селия совершала самую распространенную ошибку добросердечных людей: она предполагала, что все в точности похожи на нее. Доказательства обратного не находили себе места в ее понимании, как книга по теории хаоса — в библиотеке, не имеющей научного отдела. Селия никогда ничего не рассказывала, а без ее показаний зачастую невозможно было обвинить в ее несчастьях брата. В результате с момента рождения сестры Кевину Качадуряну все сходило с рук.
Я признаю, что в первые годы Селии Кевин отошел на задний план двумя гигантскими шагами, как Саймон Сэз, и, пока я была поглощена маленькой Селией, узурпировал воинственную независимость. В свое свободное время ты с такой готовностью водил его на футбольные матчи и в музеи, что я оказалась перед тобой в долгу, от чего чувствовала неловкость. Зато с расстояния в те два гигантских шага происходящее виделось мне особенно отчетливо.
Франклин, наш сын развивал в себе личностный эквивалент черно-белого пирожного. Началось это в детском саду, если не раньше, но со временем усугубилось. К сожалению, наше представление о людях ограничивается и затуманивается их поведением в нашем присутствии; вот почему случайный взгляд на любимого человека, просто идущего по улице, кажется таким драгоценным. Так что просто поверь мне на слово, в твое отсутствие наш сын был мрачным, скрытным и язвительным. Не иногда, не в плохой день. Каждый день был плохим. И вот эта неразговорчивая, высокомерная, необщительная персона казалась реальной. Может, то была не единственная, но вполне сформированная реальность.
Совсем иначе — Франклин, я чувствую себя такой подлой, будто отнимаю у тебя что-то, чем ты дорожишь, — Кевин вел себя в твоем присутствии. При твоем появлении выражение его лица менялось. Брови приподнимались, голова вскидывалась, крепко сжатые губы изгибались в улыбке. В общем, его лицо приобретало изумленно-счастливое выражение, как лица стареющих старлеток, перенесших слишком много пластических операций. «Привет, пап!— кричал он. — Как поработал сегодня, пап? Сфотографировал что-нибудь потрясное? Новые коровы, пап? Поля, большие здания или дома богатеев?»Ты расцветал и пускался в описания своих достижений, а он восторженно комментировал: «Классно! Еще одна реклама автомобилей! Я в школе всем расскажу, что мой папа фотографирует для «Олдсмобиля»!»Однажды вечером ты принес домой новый выпуск «Атлантик мантли» и с гордостью показал рекламу «Колгейт» с фотографией нашей главной ванной комнаты, отделанной розовым мрамором. «Ух ты, пап!— воскликнул Кевин. — Если наша ванная попала в рекламу, значит, мы знаменитые?»— «Чуть-чуть», — ответил ты, и клянусь, я обронила: «Чтобы стать по-настоящему знаменитым в этой стране, надо кого-нибудь убить».