— Прошу прощения, что потревожила вас…
— Вовсе не потревожили, — заверил он. — Не хотите ли орендж-джус?
Я поняла, что он предлагал мне фруктовый сок, и остолбенела.
Войти к ним было истинным сумасбродством, и вот, вместо того чтобы выяснить, что и как, они предлагали мне сок!
— Нет, спасибо.
У него была замечательная улыбка, у месье Руленда. Зубы белее, чем в рекламных фильмах, глубокая ямка на подбородке.
— Я пришла спросить, не нужна ли вам прислуга.
Его улыбка стала чуть уже, но зубы продолжали ярко белеть в сумерках. Мадам Руленд спросила что-то по-американски. Она плохо понимала французский, и я почувствовала, что слово «прислуга» ей неизвестно. Муж пояснил, и она взглянула на меня. На этот раз это был обычный взгляд женщины, которой молодая девушка предлагает свои услуги.
— Вы — домашняя работница? — спросил Руленд.
— Нет. Я работаю на заводе.
— Вас уволили?
— Нет.
Клянусь, я ошеломила его, хоть он и был американцем.
— Но тогда почему? — почти прошептал он.
Мне надо было собраться с мыслями, объясниться… Это было нелегко.
— Я несчастлива!
Услышав собственный голос, я покраснела от смущения.
— Сколько вам лет?
— Семнадцать с половиной.
— И вы несчастливы! У меня в стране некоторые люди отдали бы сорок миллионов долларов, чтобы только купить ваш возраст…
Я бросилась в прорубь:
— Представьте меня им, я готова на эту сделку!
Я никогда не видела, чтобы так хохотали. Он чуть не плакал от смеха и бил себя по бокам. Потом вдруг остановился, чтобы спросить:
— Почему вы хотите в прислуги к нам?
— Потому что мне нравится у вас, — пробормотала я, осматриваясь.
Жена сказала что-то по-своему. Судя по тону, замечание не было многообещающим…
— Мадам Руленд против? — пролепетала я.
— Она говорит, что ей никто не нужен… Она и так немного скучает в ваших краях…
— Много! — поправила мадам Руленд.
— …и если она не будет сама работать по дому, то ей станет совсем тоскливо! — закончил муж, оставив без внимания замечание жены.
— Если мы будем работать вдвоем, ей будет не так скучно. Вдвоем… все по-другому!
Думаю, я испытывала то же, что обычно испытывают в суде: ту же потребность оправдаться, говорить все что угодно, лишь бы доказать, что у вас честные намерения.
Я заглянула в открытое окно дома. Там царил страшный беспорядок. Если это она называла домашней работой, мадам Руленд, думаю, я появилась вовремя! Но такого рода аргумент я не могла выложить, вряд ли она оценила бы его по достоинству. Когда я проходила по тротуару и издали смотрела на эту пару в тени качелей, мадам казалась мне наделенной кротостью, той немного странноватой кротостью, которую я связывала с ее «индейской кровью». Теперь я видела, что взгляд ее глаз не так легко вынести.
Она снова принялась за еду, по-прежнему опираясь согнутой левой рукой в колени.
— Ясно, — вздохнула я… — Извините…
Настаивать не имело смысла. Я улыбнулась им, изо всех сил скрывая огорчение, и ушла. Песок тихо поскрипывал у меня под подошвами. Вы не можете себе представить, какой огромной казалась зеленая машина и как обольстительно она пахла Америкой.
Я долго плакала тем вечером, запершись в своей жалкой комнатенке. Мне казалось, что я стала вечной пленницей Леопольдвиля, а моя судьба отныне и навсегда будет связана с заводом, пьяными от вина и усталости людьми, едким запахом капусты и телевизионным экраном, перед которым, сдвинув в одну линию продавленные стулья, неизменно сидим мы — мама, Артур и я.
На другой день у Риделя я машинально выполняла свою работу. В ней не было ничего сложного. Мы выпускали автомобильные сиденья. Я работала «на отделке», нашивая на края сидений пластиковые полоски. В шесть часов у меня возникло было намерение пройти перед домом Рулендов, но я сдержала себя. Отныне моя дорога будет пролегать через железнодорожный переезд с текущей сквозь него толпой рабочих, в удушливых синих выхлопах веломоторов, в их треске, разрывающем мне голову.
Я пришла домой раньше обычного. И вот тогда-то, поверьте, сердце мое чуть не перевернулось!
У нашего дома стояла автомашина Руленда. Она занимала почти всю дорогу. Проходя мимо, я дала оплеуху малышу Куенде, сыну наших соседей напротив, пытавшемуся на пыли, покрывающей прекрасный кузов, написать «дерьмо».
Я рванулась в дом, как безумная. Месье Руленд сидел на лучшем стуле (ветеране на гнутых ножках, доставшемся нам от бабу), в сдвинутой на затылок шляпе. Мама стояла перед ним с натянутым видом. Обычно она любит расфуфыриться, но была как раз пятница, ее день стирки, и она обрядилась в старую рваную блузу, повязав талию куском матрасной материи вместо фартука. Богатый вид, ничего не скажешь!
Мне было стыдно за бак с бельем, выплевывавшим пену на плиту, стыдно за жалкую обстановку, за абажур из бисера, засиженный мухами; мне было стыдно, признаюсь, и за заячью губу матери.
— Смотрите-ка! Вот она, собственной персоной!
И не давая мне раскрыть рта, негодующим тоном спросила:
— Это еще что за история, Луиза? Ты ходила к этим дамам-господам предлагать свои услуги?
— Да.
— Почему ты мне об этом не сказала?
Я пожала плечами. Месье Руленд смущенно улыбался. Чтобы подавить стыд, я взялась за него.
— Откуда вы узнали, где я живу?
— От табачного торговца напротив моего дома. Он сказал, кто вы…
— Зачем вы приехали?
— Мы обсудили вместе с женой и хотим нанять вас.
Я была неспособна ни о чем думать. Не знаю, случалось ли подобное с вами — ощутить такое настоящее, такое полное, такое всеобъемлющее счастье. Я была на седьмом небе, купалась в благодати…
— Вы нанимаете меня?
— Если вы по-прежнему согласны, да?
Его акцент был подобен музыке, во всяком случае той, что лилась из его переносного приемника с длинной антенной.
— Луиза, ты ненормальная! У тебя неплохое место на заводе Риделя… Ты на хорошем счету…
Уж мама-то не даст ослепить себя прекрасным автомобилем или черной соломенной шляпой месье Руленда. Она стояла двумя ногами на земле, по ее выражению, и считала, что служанка — не самое блестящее занятие, да и работа у американцев ничего не сулит в будущем: в один прекрасный день они уедут к себе и оставят меня на бобах.
Только ведь я думала совсем о другом. Я уже представляла, как отплываю вместе с ними на борту «Либерти», чтобы наводить глянец на их обувь в Америке.
— Я хочу у них работать, мама!
Никогда еще я не говорила с ней подобным тоном. Ее сморщенная и изуродованная стиркой рука теребила кусок матрасной ткани на животе. Она бы с удовольствием закатила мне затрещину. Как ей удалось сдержаться, до сих пор не знаю. Теперь, после всего, что случилось, я говорю себе: ударь она меня в тот момент, она бы совершила самый прекрасный в жизни поступок.
Я повернулась к Руленду. Он завернул рукава своей матерчатой куртки, как если бы это была какая-нибудь вульгарная рубашка. На запястье он носил массивные золотые часы, уступавшие, однако, в яркости его рыжим веснушкам.
— Скажите же что-нибудь, месье Руленд! — стала умолять я.
Он был американцем и сказал именно то, что следовало сказать американцу в подобном случае:
— Сколько вы зарабатываете на заводе?
Мама опередила меня.
— Тридцать тысяч франков!
Это была неправда. Во всяком случае, не вся правда. Я получала эту сумму, когда устраивались автомобильные салоны, когда подваливала работа и оплачивались дополнительные часы, но, как правило, я зарабатывала от двадцати двух до двадцати пяти тысяч франков в месяц.
Он поискал сигарету в кармане. Мне кажется, его манера закуривать больше, чем все остальное, подействовало на мать и решило дело. Он коротко чиркнул спичкой о каблук и та вспыхнула таким пламенем, какого вам никогда не удастся добиться, закури вы обычным способом.
— Я даю тридцать тысяч с питанием, идет?