Громкий крик «эгей» и знакомая манера проглатывать гласные возвестили о появлении Джустиниани. Матросы бросили ему с борта веревку, и очень скоро он и еще то ли шестеро, то ли семеро матросов — во всяком случае, их было более чем достаточно, чтобы поднять якорь, — присоединились к нам на борту «Эпифании».

— Ну, какие новости?

— Это действительно Пиали-паша со своей эскадрой?

— Да помогут нам все святые! Как прошли переговоры?

— А наши жены и дети — как они?

Вопросы, градом сыпавшиеся со всех сторон, остались без ответа. Джустиниани, едва перебросив ногу через борт, спросил:

— Где каплун?

Он никогда еще не позволял себе называть меня так прежде, во всяком случае в моем присутствии. Молча проглотив обиду, я вышел вперед и приготовился выслушать, что он собирался мне сказать, что бы это ни было.

Увидев меня, Джустиниани моментально осекся. Однако когда он снова обратился ко мне, тон его остался прежним.

— Эй, Веньеро, быстро веди сюда свою госпожу и сажай ее в лодку!

Можно было не сомневаться: он что-то задумал, только вот что? Я тщетно ломал себе голову, но так и не смог догадаться.

— Простите? — озадаченно переспросил я, ожидая объяснений.

Не тут-то было.

— Ты все слышал, — рявкнул капитан. — Я собираюсь переправить твою госпожу на берег. Пусть пока посидит в крепости. Пиали-паша спутал все наши планы. Вообрази себе: он сказал, что мы, хиосцы, нарушили все условия нашего договора. Что он не станет вести с нами переговоры. И теперь нам, дескать, ничего не остается, только сдаться на его милость. Похоже, он явно недооценивает нашу готовность сражаться до последней капли крови. Ладно, посмотрим, что он запоет утром! И станет ли он торговаться, когда мы отправим ему в подарок украшенное драгоценной сережкой хорошенькое ушко родной внучки его господина?

XXIII

— Из-за чего, скажи на милость, ты так раскудахтался, Веньеро? — рявкнул на меня капитан. — В конце-то концов, наша с тобой договоренность по-прежнему остается в силе. Так что твоей драгоценной свободе ничто не угрожает, поскольку, к счастью, канал, по которому переправляли беглых рабов, все еще действует. Во всяком случае, до тех пор, пока эскадра Пиали-паши не подойдет к самому берегу. — Даже в темноте я увидел, как в глазах Джустиниани блеснул хитрый огонек. Серьга в его ухе качнулась, и даже в этом мне почудилась ехидная насмешка. — Или ты желаешь, чтобы турки взяли Хиос? Хочешь, чтобы у беглых рабов больше не осталось возможности вновь обрести свободу?! Хочешь и сам остаться рабом до конца своих дней?

Каждое его «хочешь» острым шипом вонзалось в мою изболевшуюся душу. Моими желаниями так давно уже никто не интересовался, что я, наверное, вообще забыл о том, что можно чего-то желать. Да и понимал ли я вообще, что это такое — всей душой стремиться к чему-то? Уничтожающее презрение в голосе Джустиниани пробудило в моем сердце сомнения. Предположим, мне удастся все-таки разобраться в том, что так внезапно обрушилось на меня, и я пойму, чего хочу, но разве может Джустиниани помочь мне сделать это лучше, чем уже сделало рабство? А один брошенный в его сторону взгляд, когда он вот так стоял передо мной, с трудом сдерживая негодование, со скрещенными на груди могучими руками, а за спиной его столпилось с полдюжины свирепых морских волков, по лицам которых я ясно видел: им не составит ни малейшего труда вышвырнуть меня за борт, убедил меня, что надеяться на это не стоит.

К тому же он просто кипел от ярости. Достаточно было только вспомнить презрительное словечко «каплун», которое он только что выплюнул мне в лицо. Мои щеки до сих пор горели от обиды.

Что-то подсказывало мне: я должен что-то сказать, чтобы помешать ему выполнить его намерение. И в тот момент я не нашел ничего лучшего, чем повторить то, что уже говорил до сих пор. Правда, на этот раз я старался, чтобы голос мой звучал спокойнее.

— Я не могу позволить вам поступить так с Эсмилькан-султан.

Мои пальцы судорожно стиснули узорчатую рукоятку кривого кинжала — символа моего положения, который, как обычно, висел в ножнах у меня на бедре. Впрочем, я хорошо понимал: случись мне пустить его в ход, кинжал окажется таким же бесполезным, как и большинство символов — в реальном мире от таких вещей проку мало.

— А нам и не нужно твоего позволения, евнух. С твоего разрешения или без него, мы все равно сделаем это. А ты можешь оставаться с ней, если хочешь, или уноси ноги. Спасайся, глупец! Ведь речь идет о твоей свободе!

Джустиниани, набычившись, шагнул ко мне, и я невольно отшатнулся, обнаженной спиной почувствовав занавесь. Она — если не считать меня самого и кинжала, который я по-прежнему сжимал в руке, — оставалась единственной преградой между моей госпожой и крепостью Хиоса.

— Послушай, там, на острове, наши семьи, — с трудом сдерживаясь, терпеливо объяснил Джустиниани. Впрочем, я и без того это знал. Глухой ропот за его спиной подтвердил, что матросы сейчас думают о том же, что и их капитан. — И мы сделаем все, чтобы защитить их!

— Ради Господа Бога… И ради Аллаха, да поймите же вы, наконец, что кроме Эсмилькан-султан у меня на этом свете не осталось ни одной родной души! — проговорил я. И неожиданная твердость, прозвучавшая в моем голосе, удивила даже меня самого.

Услышав в ответ только глумливые смешки, я с отчаянием добавил:

— По крайней мере, она никогда не презирала меня за то, что случилось со мной. Она считала, что это мое несчастье, а не моя вина. И потом… потом она уважает меня, даже такого, как я есть. Вернее, именно такого, как я есть.

Все это, конечно, звучало глупо и немного по-детски, очень похоже на то, как если бы какой-нибудь перепуганный малыш вздумал грозить разъяренному быку своей погремушкой. Голос у меня дрогнул и сорвался, и я только молча стиснул руки, тяжело дыша от унижения.

Джустиниани снова заговорил, но теперь в его голосе звучала презрительная жалость. Для меня это было хуже любого, самого страшного оскорбления.

— Да что с тобой говорить! Видно, любовь к свободе тебе оторвали вместе с яйцами. Потому что любой, кто предпочитает влачить жизнь презренным рабом, просто не достоин называться мужчиной!

Свобода! Я полной грудью вдохнул это сладостное слово и закрыл глаза. В голове у меня шумело. Мне вдруг показалось, что сама жизнь по каплям покидает мое тело и тонкой струйкой пара испаряется к небесам.

В прошлом мне однажды уже случалось испытывать нечто подобное. Помню, как дервиш вертелся волчком, стараясь спасти меня от безумия — дервиш, которым на самом деле был мой друг Хусейн. Друг нашей семьи, его я помнил с тех пор, как помнил себя, а истоки этой дружбы уходили в далекое прошлое. Торговец из Сирии, он решился испробовать на мне свое искусство, когда все другие уже отступились от меня. С тех самых пор я считаю его своим вторым отцом. Он жестоко отомстил негодяю, оскопившему меня, и с тех пор был вынужден стать изгоем в собственной стране. Чтобы не стать жертвой всеобщего презрения, ему пришлось надеть личину дервиша — турки почитают их чуть ли не святым. Тогда, в тот страшный час, когда я был уже близок к смерти, он внезапно появился передо мной в обличье дервиша. И вот теперь, стоя перед толпой пиратов и разбойников, я вновь обратился к нему, моля о чуде.

Впрочем, надеяться на то, что чудо произойдет, было бы глупо. Особенно принимая во внимание тот факт, что в настоящий момент мы были далеко от Турции и вокруг меня толпились исключительно христиане. Сейчас я мог полагаться только на самого себя.

Но разве это не есть свобода?

Мои глаза оставались закрытыми. Вместо того чтобы слепо таращиться в кромешную темноту, пытаясь разглядеть движения своих врагов, я попытался обратиться к другим чувствам. Ступнями я ощущал знакомую гладкую древесину палубы. Еще не успев остыть, она мелодично поскрипывала у меня под ногами, и звук этот сейчас звучал сладчайшей музыкой в моих ушах. Это было похоже на колыбельную песню матери, по которой истомилась моя душа. Мне казалось, волны прилива, тыкаясь в корпус корабля, хотят вселить в меня мужество, которого мне так недоставало. Даже ветер, надувая паруса, будто гнал меня навстречу моей судьбе. И я воспрянул духом, почувствовав в этом дыхание Бога, пришедшего на помощь одному из своих созданий.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: