Наконец Эсмилькан получила возможность увидеть своего маленького племянника. И хотя в глазах у нее стояли слезы, она играла и не могла наиграться с ним. В эти дни она, по-моему, нянчилась и возилась с ним куда больше, чем любая из его нянек. И уж, конечно, больше, чем сама Сафия. Та, почти не замечая ребенка, молча металась из угла в угол, словно львица в клетке. Насколько я помню, она вообще один-единственный раз упомянула о сыне: Прекраснейшая, внезапно вспомнив об инкрустированной самоцветами люльке, в которой всегда качали отпрысков королевской крови, посетовала, что та осталась в Константинополе.
— В его честь закололи пять баранов, — сказала Эсмилькан, пытаясь утешить подругу. — И не только здесь, но в каждом районе столицы. Со стен Константинополя семь раз палили пушки. Представляешь, целых семь раз! А когда родилась я — всего три!
— Ах, а я была тут и не слышала всего этого! — Сафия, окончательно выведенная из себя, вдруг ни с того ни с сего накинулась на повитуху. — Идиотка несчастная! Как ты могла забыть про люльку?! — вопила она. — Ну и что нам теперь без нее делать? Еще чего доброго, люди и впрямь примут его за ублюдка какой-нибудь шлюхи!
Наступило гробовое молчание. Айва и ухом не повела, словно не слышала. Не обращая ни малейшего внимания на ярость Сафии, она взяла с тарелки еще одно печенье и невозмутимо сунула его в рот.
— По-моему, он совершенно обычный. Ничем не отличается от других детей, — заметила Сафия, не сделав ни малейшей попытки подойти к сыну. Все это время она вообще старалась держаться от него на почтительном расстоянии.
— Машалла! — только и смогла пробормотать Эсмилькан, хотя в ее словах я не почувствовал ни малейшего осуждения в адрес новоиспеченной мамаши. Впрочем… Вполне возможно, ей припомнилось старинное суеверие, что не стоит хвалить новорожденного, так и сглазить недолго, — уж лучше обругать бедняжку последними словами. И поскольку у нее явно язык не поворачивался сказать что-нибудь в этом роде, она принялась усердно твердить: «Чеснок, чеснок», стараясь такой присказкой отвести дурной глаз.
После этого Эсмилькан уже не знала покоя: и сам малыш, и колыбелька, в которой его качали, да и вся комната очень скоро оказались заваленными соответствующими изречениями из Корана и кусочками голубого стекла. А уж сколько моя госпожа приказала принести сюда чесноку, это просто уму непостижимо! Всякий раз, произведя на свет своего собственного ребенка, она бывала слишком слабой, чтобы позаботиться об этом самолично — до того, как Аллах призывал ее долгожданного малыша к себе. Зато сейчас она решила позаботиться обо всем заранее.
— Веньеро! — окликнула меня Сафия. — Помощник bailo, — прошипела она по-итальянски, уже в который раз напомнив мне о своем поручении.
— Помощник bailo? Что это значит? — удивленно пробормотала Эсмилькан. Оказывается, она вовсе не так уж замечталась, любуясь тем, как юный принц, не просыпаясь, справляет свою нужду, и расслышала вопрос Сафии — тот самый вопрос, который сам я постарался не услышать. Оказывается, даже этот неожиданный прилив материнских чувств не изгладил из ее памяти те немногие итальянские слова, которым я успел ее научить.
Поэтому, когда мы остались с Эсмилькан одни и моя госпожа, как я и надеялся, изрядно устав от хлопот с малышом, прилегла, я, воспользовавшись ее кратким отдыхом, все ей объяснил. Сафия, уже почувствовав приближение родов, дала мне еще и второе поручение. К моему величайшему удивлению и, признаться, неудовольствию. При этих словах госпожа подпрыгнула, как ужаленная, и велела рассказать обо всем подробнее.
— И ты так и не знаешь, зачем ей вдруг понадобился этот Барбариго? Ты даже не удосужился отыскать его? — возмутилась Эсмилькан с таким обиженным видом, словно я решился проигнорировать ее собственный приказ.
— Она хотела, чтобы ребенка окрестили, по крайней мере она так сказала.
— Ну и что, по-твоему, в этом дурного? — напустилась на меня Эсмилькан. — Да будет на то воля Аллаха, со временем ему, конечно, сделают обрезание, как и положено у правоверных. А сейчас пусть окропят святой водой. Священный кинжал позаботится о том, чтобы малыш рос в истинной вере.
«Да, как он позаботился об этом, когда речь шла обо мне», — с горечью подумал я, но предпочел оставить свои мысли при себе.
Но моя госпожа не успокаивалась.
— Ах, Абдулла, неужели же ты не заметил, как расстроена бедняжка Сафия?
— Почему не заметил? Заметил, конечно.
— И у тебя хватает жестокости отказать в такой малости молодой матери? Неужели тебе не хочется сделать ее счастливой?
— Такое под силу только Аллаху.
И хотя моя госпожа не сочла нужным спорить со мной, но и отступать она, по-видимому, тоже не собиралась.
— Гарем, — заявила она, — и создан-то был, собственно говоря, лишь для того, чтобы надежно скрывать от посторонних глаз некоторые противоречия, ставшие следствием тайных женских желаний. Он скрывает такие вещи, которые требуют особой деликатности, потому что иначе можно больно задеть чьи-то чувства.
В конце концов, я сдался и отправился выполнять поручение.
Если не считать пушечной пальбы и жалобного блеяния жертвенных баранов, которых волокли на убой, о причинах чего по-прежнему пребывавшие в Магнезии венецианцы могли, естественно, лишь догадываться, то первым, кто сообщил им о радостном событии и о появлении на свет долгожданного наследника, оказался я. Ибо, как я уже говорил, то, что происходит в гареме, не для ушей чужеземцев.
Но еще до того, как я успел открыть рот, оказавшись лицом к лицу с молодым Барбариго, на меня волной нахлынули чувства. Слишком уж много чувств, как я решил тогда. Глядя на него, я внезапно вспомнил, что мы когда-то смотрели друг другу в глаза и лица наши были скрыты масками. Это случилось незадолго до того, как мне удалось расстроить его планы, помешав ему сбежать с дочерью Баффо, а решился я на этот шаг только потому, что побег навлек бы позор на всю мою семью. Я вспомнил все его глупые, напыщенные оскорбления, вспомнил, как он грозил мне гневом своего могущественного отца.
Неимоверным усилием воли задушив в своей груди это чувство, чтобы избежать стыда, я низко опустил голову, прежде чем заговорил. Вот и опять, как в прошлый раз, мне снова приходится скрывать свое лицо, решил я и обратился к нему на чистейшем турецком:
— Молю тебя, передай своему хозяину Баффо, что он недавно стал дедом. И скажи ему, что он может не беспокоиться за свою дочь — и она сама, и его первый внук здоровы и счастливы.
— Клянусь святым Марком, подумать только! — воскликнул потрясенный юноша, но в голосе его не было и намека на то смятение чувств, которое должна была вызвать в нем подобная новость — учитывая тот шум, который она произведет у него на родине. — Итак, турками будет править христианин! Сын венецианской девчонки из монастыря! Вот это да! Да, это, пожалуй, послужит делу христианства куда больше, чем все войны, которые тянутся веками!
Схватив мои руки, молодой человек стиснул их с такой силой, что я почувствовал, как его многочисленные перстни (скорее вычурные, чем изысканные) сквозь ткань рукава больно впились мне в руку.
— Турки, — напомнил я ему, — считают, что все люди на земле рождаются мусульманами. Так что в том, что часть из них растет потом в ложной вере, виноваты только их родители.
Андреа Барбариго скорее всего так и не смог разгадать истинную натуру Софии Баффо. Иначе он давно уже сообразил бы, что ничто не лежало дальше от ее планов, чем идея насаждения христианства в Оттоманской империи. Она родила ребенка, здорового, крепкого малыша, больше того — сына. Но куда важнее, во всяком случае, в ее собственных глазах, было то, что в нем текла кровь Оттоманов и он стал наследником трона могущественнейшей державы в мире. Больше Сафию ничто не волновало.
XXVII
Я хорошо помню этот первый день осени. За окном монотонно барабанил дождь — истинное благословение после долгих дней изнурительной летней жары. Жена старика Али принесла из кухни трутницу, чтобы зажечь угли в жаровне — в первый раз после зимы, — и глаза Эсмилькан радостно вспыхнули. Я знал, что было причиной такой радости. Очень скоро Соколли-паша, а значит, и Сафия вместе с маленьким сыном снова вернутся в столицу, и, стало быть, все снова будет замечательно.