Впрочем, я почти не сомневался, что встречу его. С самого конца Рамадана, а вернее, еще задолго до этого, он неизменно являлся сюда каждый день, когда в мечети молились только женщины, и по нескольку часов подряд околачивался во дворе, смешавшись с толпой. «Ничего удивительного», — успокаивал меня губернатор всякий раз, когда я выражал свое удивление по этому поводу. — Он старается почаще бывать среди жителей нашей провинции, чтобы лучше узнать их беды и чаяния, и это очень мудро. Так он приносит больше пользы, чем если бы постоянно сидел у меня во дворце.

Но меня ему не удалось одурачить с той же легкостью, с какой он обвел вокруг пальца нашего простодушного хозяина. Я-то хорошо знал, для чего он здесь: Ферхад пользовался единственной возможностью бросить взгляд на мою госпожу. А случай этот мог представиться ему только здесь, и причем дважды — один раз, когда она входила в мечеть, и второй — когда выходила из нее, чтобы сесть в носилки.

Моя госпожа тоже, казалось, чувствовала его присутствие. Всякий раз, усаживаясь в паланкин, она высоко поднимала голову, кокетливо поправляла волосы и так прелестно краснела, что невольно вводила в смятение даже меня, поскольку я тут же начинал судорожно проверять, на месте ли непрозрачное покрывало, которое призвано было скрыть мою госпожу от нескромных глаз. Но если раньше эти регулярные встречи доставляли мне немало беспокойства, то сегодня тревога моя немного улеглась: темнело рано, а пронизывающий ветер позволял надеяться на то, что все разумные люди в такой холод предпочтут сидеть по домам, предоставив возможность Хранителю Султанского Коня торчать здесь в гордом одиночестве на манер какого-нибудь деревенского дурачка. Причина, по которой Ферхад сегодня явился сюда, была очевидна: конечно, чтобы воспользоваться случаем и хоть издали полюбоваться женщинами. А то, что он все это время старательно поворачивался к нам спиной, не обмануло меня ни на минуту. Зато позволило подойти к нему незамеченным.

Лицо, которое предстало перед моими глазами, я даже не сразу узнал: оно было залито слезами, а горе до неузнаваемости исказило его, лишив былой привлекательности. Естественно, я тут же притворился, что ничего не заметил. Тем более начал накрапывать дождь, и слезы легко было принять за дождевые капли. Гораздо сильнее поразило меня другое. Я вдруг заметил, что именно Ферхад сжимал в руке, и ноги мои приросли к земле — это был обнаженный кинжал. Во рту у меня пересохло, сколько я ни силился, не мог отвести от кинжала глаз.

Конечно, спаги люди военные, успокаивал я себя. Точно такие же кинжалы получает каждый из них, вступая в полк. И во время торжественной церемонии все они дают клятву «обращать этот клинок только лишь против врагов самого Аллаха и его Тени на земле, Его Султанского Величества».

И вот врагом Турции, ислама и заодно султана, против которого он теперь обнажил свой клинок, оказался не кто иной, как я сам.

Ферхад сжимал кинжал с таким явным намерением немедленно пустить его в ход, что, услышав, как я окликнул его, от неожиданности полоснул лезвием по собственному запястью. Конечно, порез был не настолько велик, чтобы представлять какую-то опасность, но мы оба уставились на него во все глаза и завороженно смотрели, как темно-алая кровь растекается по его запястью, зловеще поблескивая на манер рубинового браслета. Только привычка машинально обмениваться при встрече традиционными приветствиями и пожеланиями здоровья позволила нам прервать затянувшееся молчание. Немного придя в себя, Ферхад даже оказался в силах выдавить из себя нечто вроде смешка, словно желая дать понять, что все это — ерунда, обычная царапина.

— Абдулла, друг мой, — пробормотал он. — Мне доводилось встречаться лицом к лицу и с австрияками и с курдами. Дрался я и с персами, которых считают непревзойденными воинами, и всякий раз возвращался из боя без единой царапины. Но не знаю, хватит ли у меня сил бестрепетно встретить лицом к лицу то, что сулит мне следующее воскресенье: на этот день назначен ваш отъезд. Боюсь, что это убьет меня куда вернее, чем клинок какого-нибудь свирепого перса.

— Ты сошел с ума! — прошипел я. — Вернее, это любовь довела тебя до безумия.

Но он знал, о чем говорил. Ему куда лучше, чем мне, было известно, как трагически безнадежны все его мечты завладеть одним из драгоценнейших сокровищ Турции. Столько долгих дней и ночей Ферхад таил свою боль в своем сердце, что сейчас даже смерть казалась ему желанной. Я посмотрел на него и молча вздохнул.

Уж конечно, если Аллах любит свой народ, Он не позволит погибнуть столь славному защитнику веры и не даст ему наложить на себя руки из-за любви к женщине, думал я, незаметно поглядывая на своего спутника, пока мы возвращались домой. И в неизреченном милосердии своем не даст достойнейшей из женщин провести остаток своих дней, оплакивая свою судьбу, не позволившую ей ни узнать, как сладка бывает мужская любовь, ни почувствовать, какое это счастье — прижать к груди дитя, даже после того, как она пересекла всю Анатолию, чтобы на коленях умолять Его об этом.

И разве я, венецианец, и Ферхад, впервые увидевший свет где-то в Албании, имеем право пытаться предугадать волю Господа, когда речь идет о людях, рядом с которыми мы можем смело считать себя чужестранцами? А у Эсмилькан, хотя она и родная дочь султана, мать была черкешенка. Так что совсем неудивительно, что и она считает освященные веками традиции жестокими и несправедливыми и втайне давно уже пришла к мысли, что нет большого греха в том, чтобы хоть один-единственный раз, сойдя со стези добродетели, вкусить сладость запретного плода.

XXXIX

Четверг, пятница, суббота миновали, как им и положено со дня сотворения мира. И вот, наконец, наступил вечер субботы. Я нервно расхаживал по дому, снова и снова проверяя свою оборону — так боевой генерал в ожидании штурма доверенной ему крепости обходит свои блокпосты, гадая, выдержат ли они осаду. Я отдал строгий приказ, чтобы младшие евнухи по очереди караулили гарем всю ночь до утра и при малейшем шорохе со стороны резной решетки, разделяющей мир на две половины — мужскую и женскую, — немедленно бежали бы ко мне. Я даже дошел до того, что самолично проверил все окна и двери, словно вокруг дворца стояла вражеская армия, держа наготове осадные орудия. Нет, к счастью, все было в порядке. Да и потом, осаду снимут уже завтра. Вернее, осажденные просто оставят свою крепость, сдав ее неприятелю. Крепости оставалось продержаться всего одну ночь. И единственным слабым местом ее обороны было мое собственное сердце.

Я отправился пожелать своей госпоже доброй ночи и обнаружил ее в слезах. Она лежала в объятиях супруги губернатора и ее дочери, и те, тоже обливаясь слезами, клялись, что проведут эту ночь с ней. Бедняжки нисколько не сомневались, что отчаяние Эсмилькан вызвано предстоящей разлукой, и готовы были рвать волосы на голове от горя, хотя им обеим было до смерти лестно, что столь высокородная особа так убивается.

Я помог рабыням и служанкам приготовить для нее постель, а сам пошел привернуть горевший светильник Но Эсмилькан остановила меня, сказав, что у нее нет ни малейшего желания спать и темнота будет только действовать ей на нервы. Не зная, что делать, я беспомощно опустился на диван. Конечно, лучше всего было бы вернуться к себе. Но что я буду делать в своей одинокой комнатке — терзаться угрызениями совести, вспоминая ее залитое слезами лицо и красные воспаленные глаза, которые смотрели на меня с жалким выражением побитой собаки?

За решеткой ее окна вдруг запел соловей — в первый раз в этом году. Сладостная трель, полустон-полурыдание, пронеслась в воздухе, нарушив ночную тишину, и у нас разом перехватило дыхание. В этом пении была такая щемящая душу красота, что хотелось плакать. Поэты часто называют соловья возлюбленным розы, печальным любовником. Эти двое никогда не смогут принадлежать друг другу из-за ревнивых соперников соловья — острых шипов, словно давших обет не подпустить его к любимой. Вот поэтому песни соловья всегда проникнуты печалью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: