— А у вас какая была до войны профессия? — спросил Топорков, щурясь.

— Да нормальная… Нормальная профессия. Ну а в детстве беспризорничал, так что, сами понимаете, схемку было нетрудно прибрать…

— И разобрались в схемке?

— Нет. Чего-то тут такое. — И Лёвушкин нарисовал в воздухе извилистую линию. — План местности или чего…

— Эту схемку заместитель командира отряда Стебнев нарисовал, — пояснил Топорков, разворачивая листок и поднося его к огню. — Во время разработки… Так сказать, символ операции… А я в карман положил. Пускай, думаю, если в живых никого не останется, фрицы полюбуются, как мы их одурачили с обозом. С болота снова взлетела ракета, тени побежали по острову, вспыхнул туман, и Топорков показал всем рисунок:

— Расплывчато чуть-чуть… Это кукиш, Лёвушкин.

— Кукиш? — переспросил разведчик, и светлые его брови изобразили сразу два взведённых курка.

— Да, кукиш. Иначе говоря, фига или дуля. Вот!

И майор, неожиданно озорно усмехнувшись, продемонстрировал наглядно изображённый на бумаге предмет.

— А я думал — план, — охнул Лёвушкин.

Он посмотрел на майора, насупившись, затем вдруг открыл в улыбке все тридцать два безукоризненных зуба и неожиданно заливисто рассмеялся:

— Вот дурак я!

И самое неожиданное — поддержал его майор, этот сушёный гриб. Его улыбка, бледно расцветая на лице, вдруг расширилась, и майор, обнаружив концлагерную щербатость, рассмеялся — вначале разбавляя хохот сухим покашливанием, а затем уже, не сдерживая себя, в полную силу.

Они смеялись впервые за всё время походной жизни. Смеялись, потому что сейчас, перед последним боем, ничто не разделяло их.

Не потеря страшна, а неумение смириться с ней. Они смирились с самой страшной потерей. И — смеялись.

И только Гонта мрачно сидел у пулемёта и смотрел на топь, и смех обтекал его, как речная вода обтекает тёмную сваю…

6

Сумерки заползли в лес и забрали болото. Съели постепенно, начиная снизу, стебли куги, поглотили корявые, чёрные, убитые — топью кусты и вывороченные корневища с протянутыми кверху острыми крючковатыми пальцами, подрезали ольховник, оставив лишь голые прутья-вершинки…

…Месяц, яркий до боли в глазах, выкатился и завис над песчаным островком.

— Вы не спите? — спросил Бертолет.

— Нет, — ответила Галина.

— Жалко спать…

Они сидели рядышком под сосной, нахохленные, как заблудившиеся дети.

— Ковш уже ручкой книзу. Значит, три часа… Знаете, мне вспоминается: у нас во дворе печь стояла летняя. Отец, когда трезвый бывал, блины любил печь. На воздухе. И обязательно, чтобы «крест» — вон то созвездие — над печью висел. Осенью это в пять утра бывало.

— Галя, я вам вот что хотел сказать. — И Бертолет шумно вдохнул воздух. — Иначе некогда уже будет… Помните, я впервые в отряд пришёл, вы мне руку перевязывали, утешали, в госпиталь обещали отправить, где «светло и чисто»…

Глаза Галины приблизились к Бертолету.

— Так вот я хочу, чтоб вы знали, Галя: с той минуты я вас люблю. Я не хотел говорить… потому что… потому что всем нам плохо и не время…

— Чудак, ох, чудак! — Смеясь и плача, она прижалась к нему и ткнулась в протёртый воротник его нелепого учительского пальто. — Какой чудак! Что ж вы хоронились… ну зачем?

Ракета, затмевая сияние месяца, зажглась над ними, и пулемёт ударил трассирующими, задев сосну и осыпав их хвоей.

— Эй, разговорились! — раздался сердитый шёпот Лёвушкина. — Болтаете, а люди спят!

— Я не сплю, — со старческой хрипотцой ответил Андреев, который, вероятно, тоже слышал Бертолета и Галину. — Жалко спать. Хоть и старый хрен, а жалко…

Кряхтя, с трудом разгибая ноги, он встал и присел рядом с разведчиком.

— Ладно, Лёвушкин, ты не сердись, ты жизни не мешай… Она ведь как река, жизнь-то, сама выбирает, где русло пробить, а где старицу оставить, кого на стремнину вынести, а кого на бережок бросить… Вот мы с тобой на бережку оказались. Ну что ж. Посидим, подождём. Что делать? Махорочкой давай подымим.

Жёсткая хвоя под месяцем отливала серебром. Тёмные тени причудливо переплетались на земле, на ветвях, стволах, и нельзя было понять, где действительно ветви и стволы, а где их тени.

И в этом переплетении теней были растворены люди, лошади, телеги — весь маленький обоз, не везущий ничего и потому обречённый на гибель.

Переливающийся, стеклянный звук долетел откуда-то сверху До Андреева и Лёвушкина, словно бы загомонили сотни жалостливых, невнятных голосов.

Андреев выставил ухо из-под своего капюшона.

— Гуси улетают, — сказал он Лёвушкину. — Отдыхали где-то, или егеря спугнули…

И все партизаны — народ, умеющий спать даже под выстрелами, — вдруг проснулись и стали прислушиваться.

— Гуси летят…

7

На рассвете остров выплыл из темноты, как корабль. Туман волнами клубился над болотом.

Звонко хлестнул в уши разрыв. Кочки, чёрная вода, коряги — всё это столбом взлетело в воздух.

— По укрытиям! — крикнул Топорков.

Он достал блокнот и к записи « 25 октября.Окружены на болоте» добавил: « 26 октября.С рассветом немцы начали мин. обстрел. Ждём атаки». Затем он аккуратно, трубочкой, свернул блокнот и запрятал поглубже под шинель.

Снова шумно выплеснулась к небу вода. Заржали, чуя беду, лошади.

Большая «голландка», порвав верёвку, который была привязана к телеге, и звеня колокольцем, бросилась в топь в поисках спасения.

Началось!..

День восьмой

ЖРЕБИЙ

1

Партизаны, забравшись в окопы, всматривались в плавающий над болотом туман. Гонта снял кожаную куртку и набросил на свой МГ, чтоб не засыпало землёй.

— Наугад бьют, — сказал Топорков. — Вот туман разойдётся, начнут накрывать.

— Торопятся, — буркнул Андреев. — В болоте сидят, в холоде.

Ещё одна мина разорвалась перед островком, и комок мокрого мха шлёпнулся прямо на пилотку Лёвушкину. Разведчик смахнул его ладонью, как надоедливую муху.

— Они там грелками греются, — сказал Лёвушкин. — Химическими. Такой пакетик, вроде бандерольки… — Он говорил, чтобы заглушить страх, а глаза оставались тоскливыми, злыми, ожидающими. — …Сядешь голым задом на такую грелку, воды в рот наберёшь и кипишь, как чайник.

Снова грохнуло, на этот раз ближе. Бертолет, закусив губу, следил за болотом, за тем, как, освобождаясь от тумана, выплывают чёрные, с изломанными паучьими лапами коряги. Галина, поймав на секунду его взгляд, улыбнулась ему в ответ, но невесёлой была эта улыбка.

Распряжённые лошади сгрудились около телеги, на которой лежал Степан.

— Дед! — крикнул ездовой Андрееву. — Коней хоть в болото загнать, ведь одной миной забьют… А, дед?

Старик обернулся. Но внимание его привлекли не вздрагивающие лошади, а пегая корова, неумолчно звеневшая колокольцем-«болтуном». Андреев застыл с винтовкой в руке; он напряжённо, приподняв бородку, всматривался в топь позади острова.

«Голландка», успевшая безошибочным инстинктом осознать, что встреченные ею люди не могут защитить от воющей и грохочущей смерти, барахталась теперь среди зыбкого травяного ковра, как раз в том месте, где вчера Андреев делал свои безуспешные промеры. Вытягивая мощную шею, отметая мордой листья белокрыльника, она рвалась вперёд, а вслед за ней пыталась пробиться и тёлка.

Лесной житель, Андреев верил в звериное чутьё и ждал, наблюдая за «голландкой», искавшей в топи спасительную тропу.

Снова просвистело в воздухе, и метрах в двадцати от коровы вырос чёрный столб.

Отчаявшаяся «голландка» метнулась, разорвав на клочки травяной настил, и нашла наконец твёрдую основу. Упираясь копытами, она выдернула своё ставшее чёрным, лоснящееся тело из топи.

И пошла вперёд! Пошла, то проваливаясь, то снова выбираясь, пошла так, будто не впервые приходилось ей бродить по этой тайной болотной тропе. Инстинкт уводил её от смерти, как опытный поводырь. Звенел, захлёбывался и вновь звенел колокольчик.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: