Когда настало утро, аисты долго стояли в нерешительности на развилке дерева. Наконец аистиха взмыла вверх, за ней потянулись и птенцы. Через некоторое время аистиха все же вернулась к гнезду — какие-то узы еще связывали ее с самцом — и опустилась рядом с аистом.

— Человек? — спросила она взглядом.

— Человек…

И опять они молча стояли рядом. Вдоль дороги по направлению к мельнице тянулись повозки, иной раз резко разносился над водой свист хлыста, но людские голоса и крики вскоре потонули в мягкой, как солома, тишине угасающего лета, а два аиста все стояли друг подле друга.

— Вся стая в сборе, — сказала аистиха.

Старый аист только кивнул головой. Вся стая в сборе, а он не ощущает позыва к перелету. Не чувствует зова дальних краев, как это бывало прежде. Крошечные кусочки свинца, засевшие в крыле, словно порвали что-то: порвали нить, влекущую в бескрайние просторы, порвали неудержимое стремление взмыть ввысь, а вместо этого внушили аисту осторожность.

Когда подруга его улетела, старый аист тоже взмахнул крыльями и как ни в чем не бывало направился к лугу. Но во время полета он внимательно прислушивался к собственным ощущениям. Воздух с одинаковой ласковостью поглаживал оба крыла, но одно было здоровым, а другое — больным. И к этому больному и прислушивался внимательно старый аист — словно второго крыла и не было, — и боль подсказывала ему: «Нет, не вытянуть!»

По лугу он расхаживал с остальными птицами. Выискивая корм, охотился, как и прочие, но теперь каждое его движение было иным, не таким, как прежде. Каждое движение его упиралось в те крошечные кусочки свинца и говорило аисту: «Нет, не вытянуть!»

Это знал и он сам, это знали и остальные птицы. Они не смотрели на аиста, не приглядывались к нему, но он невольно выделялся среди них, потому что они стали ему чужие и он сделался для них чужаком. Одиночкой. Правда, аист старался набить желудок поплотнее и после охоты опять присоединился к остальным. Отчужденность осталась, но поддаваться этому чувству нельзя. К вечеру он первым поднялся в воздух, а за ним тотчас и все семейство последовало к гнезду на ночевку. Полет аиста, по-прежнему ровный, не выдавал его, а пока ему удается летать, как прежде, он — глава семьи.

Уныло сидели на ветках старый аист и аистиха, а птенцы, рассевшись вокруг гнезда, с любопытством оглядывались по сторонам. Сумерки, пропитанные августовским теплом и пылью, сонно клонились к вечеру. Мельницу со всех сторон обступили телеги; вода у запруды была темной и прогретой.

Пора жатвы подошла к концу; каждый получил от природы свою долю, равную проделанному труду, и мельничные жернова урчали равномерно, точно большая, мягкая кошка, предвкушая долгую зимнюю передышку от дел.

Недвижно сидели аисты вокруг гнезда, на старом тополе и лист не колыхнулся, но и птенцы, и аистиха чувствовали, что аист-отец не разделяет пробудившейся в них тяги к перелету. Старый аист был здесь, рядом с ними, и все же он сделался каким-то чужим и далеким; участь его достойна жалости, но и жалости к нему они не испытывают, потому что слабее и слабее становятся связующие их узы.

Тени ложились густые и длинные, а там и совсем исчезли; ласточки — веселое племя Чи — пили воду у мельничной запруды; подводы, негромко тарахтя, возвратились в село.

Подкрался вечер — неприметно и плавно, будто темноту принесло не чередование минут с четко очерченными границами, а ровный конвейер времени, катящийся на незримых колесиках, выныривая из темноты и другим концом своим погружаясь во мрак.

Рассветная заря удивилась, застав аистов на их прежнем месте.

Водная гладь у запруды клубилась паром.

Старые аисты защелкали клювами, словно советуясь друг с другом, как быть дальше, а птенцы прислушивались к этой перекличке, гулко отдающейся в утренней тишине.

Вот птичье гнездо пришло в движение, аисты выглянули, осмотрелись по сторонам. Все вокруг: и старый тополь, и дом у околицы, и колодец с журавлем — двигалось, подхваченное конвейером времени, и аисты взмыли в воздух.

Остальные аисты уже разбрелись по лугу. Постороннему могло показаться, что они пребывают в бездействии, ничего не ожидая, ни о чем не заботясь, однако каждая из птиц ощущала манящий зов дальних странствий. Вожак стаи отступил шажок-другой, затем распростер крылья, и неподвижность стаи нарушилась, казалось, сам воздух зашелестел; внизу, на земле, постепенно удаляясь, стали исчезать луг, ручей, запруда, а когда простор сделался необозримо широким, птицы повернули к югу.

О гнезде, привычном, обжитом месте, никто из стаи уже не вспоминал.

Вперед, вперед! Их ждут бескрайние водные разливы, незнакомые реки, чужие болота, ждет время, доброе и прекрасное, сулящее тепло и обильный корм, и это время им надлежит провести в другом месте.

Вперед!.. В кажущемся беспорядке стаи есть свой порядок, птицы чувствуют друг друга, чувствуют свою сплоченность, в каждом взмахе собственного крыла ощущают движение крыльев всей стаи. Случись с кем-то из них беда, они сразу заметят это, и когда старый аист с раненым крылом отделяется от них, вслед за проблеском сочувствия вся стая испытывает облегчение: теперь только здоровые крылья понесут их дальше — дальше, на юг.

Стоит ослепительно яркий, дивный августовский день. Одинокий аист с больным крылом как бы в раздумье кружит над незнакомым краем, спускаясь все ниже и ниже, а собратья его уже скрылись за дымкой дали.

Чуждый, неведомый край находился внизу и постепенно приближался с каждым кругом, что аист старательно выписывал, медленно снижаясь и пытаясь сориентироваться на месте. Ручей у околицы казался знакомым, да ведь каждый ручей для аиста — добрый знакомый, и бурая камышовая крыша крайнего дома, стоявшего на отшибе, пришлась ему по душе, потому что камыш — тоже привычен и знаком, будь то зеленые летние заросли или камышины, пожелтевшие от дыхания зимы. Двор был большим, сад — и еще того больше; ручей тек в низинке, совсем недалеко от сада.

Аист снижался, выписываемые им круги делались все уже.

В саду находился человек, на дворе — собака, а у забора — ослик. Миром и спокойствием веяло от этой картины, и аист, сделав плавный разворот, опустился на крышу дома.

Когда широкая тень птицы проплыла над двором, петух закричал всполошенно, воробьи, тесня друг дружку, попрятались в ветвях живой изгороди, утки одним глазом покосились на небо, а из гусей каждый приподнял лапку, что, как известно, является у них признаком пренебрежения и скуки.

Аист бережно расправлял и складывал больное крыло, и ему и в голову не пришло потрещать клювом — ведь он был не у себя дома. Двор постепенно успокаивался.

— Ну, чем я не молодец, как я вовремя предупредил вас об опасности! — браво кукарекал петух. — Всегда слушайтесь меня, и никакие беды не будут вам страшны!

— Кря-кря, суетишься зря! — возмущенно закрякали утки. — Ослеп он, что ли, этот Курри! Сроду был дурак дураком, а теперь еще и зрение его подводит. Длинноногий

Келе не успел опуститься из-за облаков, как мы его приметили, а он, видите ли, предупредил нас об опасности. Не то, что уткам — курам на смех, кря-кря-кря! — И у насмешниц даже короткие хвостики заходили ходуном от хохота.

Гуси со скучающим видом продолжали стоять у кормушки, в их маленьких глазках-льдинках отражалось глубочайшее презрение ко всему на свете, кроме зерен кукурузы.

Тут и Чури — воробьи, укрытые густой, как проволочная сетка, изгородью, — расхрабрились и вылезли из своего убежища, а увидев одинокого аиста, и вовсе обрели голос. Воробьи всегда отличаются тем, что чирикают все одновременно, но не подумайте, будто делают они так потому, что с полуслова понимают друг друга, — нет, нет, просто каждый предпочитает говорить, вообще не слушая соседа. Но один из них, старый, важный воробей расчирикался так громко, что перекричал всех своих собратьев.

— К нам прилетел долговязый Келе, наверное, прослышал о нас. Надо бы с ним потолковать по душам…

При этих его словах вся стая смолкла.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: