Янош Смородина, остолбенев от изумления, смотрел на разбушевавшегося Берти и резво скачущего Мишку, Копытко же разразился саркастическим хохотом.
— Ха-ха-ха… мой отец уж на что скакун был, но и ему бы за Мишкой не угнаться… А говорит, нога больная… ха-ха-ха…
Теперь и Смородина смотрел на запыхавшегося Берти, покатываясь со смеху.
— Что, брат, надул он тебя?
— Надул, прохвост этакий! Отродясь такого плута не видывал! Сами посудите, дядя Янош: утром он у нас — хромой-болезный, я с ним няньчусь, ногу перевязываю, хлебом потчую окаянного, а тут выглянул во двор, и, думаю, не иначе я с ума спятил. Смотрю, глазам своим не верю и только и говорю себе: уж не рехнулся ли ты, Берти? Резвится, играет с собакой, такие фокусы откалывает, что твой конь в цирке… а потом, как меня заприметил, так опять стал тише воды, ниже травы… Каков негодяй?
— Осел — скотина умная, — согласился Смородина, — неохота ему по грязи шлепать и на морозе стынуть не нравится, да только кому нравится? Ну, веди лошадь на место.
А в полумраке сарая три друга никак не могли оправиться от пережитого страха. Наконец первым шевельнулся Келе.
— Закон…
— Может, ты и прав, — Мишка тяжело плюхнулся на сено. — Но что было, то прошло. А я по крайней мере отдохнул и отлежался как следует.
Ночь казалась густой и плотной от ничем не нарушаемой тишины. К рассвету туман тяжелыми клубами опустился на дома, осел на крышах, и с навесов кое-где закапала капель. Аист в сарае беспокойно переступал с ноги на ногу на своей жердине. Мишка смотрел, смотрел на него, затем и сам нетерпеливо шевельнулся.
— Что-то у меня уши зачесались, не иначе как к перемене погоды.
Через какое-то время хлопнула кухонная дверь.
— Мишка! Ми-ишка!..
Ослик тотчас встал и медленно побрел к выходу. В дверях непробиваемой стеной ему преградил дорогу туман. Невыспавшийся ослик раздраженно махнул хвостом.
— Видишь, Келе, таков закон человека. Поверь мне, что мой закон — много лучше… — И с тем пропал в тумане.
Мгла постепенно рассеивалась.
Янош Смородина насыпал корма птице, но куда падали зерна — нельзя было разглядеть. Куры вслепую отыскивали кукурузу, а утки от превеликого усердия натыкались друг на дружку.
Где-то в вышине, поверх непроглядной завесы тумана каркали грачи. В закуте подпрыгивал поросенок Чав, будто его щекотали. А Вахур, задрав голову, прислушивалась к карканью черного народа Торо.
— Ка-арр… — раздавалось непрестанно, — кар-р… кар-р… идет-гудет, близится-надвигается белый покров, ясный и прекрасный, мягкий и колючий… кар-р… кар-р… кар-р…
Вахур потянула носом воздух, но ничего не учуяла и отправилась в сарай к своему приятелю аисту.
— Ты ничего не чуешь, Длинноногий?
— Чую… И крыло зудит в том месте, где болело.
— Ты ведь еще не знаешь, что это такое — белый покров. Берти называет это «снег»…
— Как не знать — знаю! Как-то раз, когда мы возвращались из дальнего перелета, он обрушился на нас с высоты: будто белые пушинки со свистом закружились вокруг. Многих из нас, кто устал от полета, он прижал к земле, но когда мы опустились вниз, от белых пушинок и следа не осталось.
— А в эту пору снег всегда остается на земле. Большое Светило высоко в небе, и прежней силы в нем нет… Слышишь? — Вахур кивнула в сторону двери и прислушалась.
За дверями сарая забегал, зашелестел ветер, и крикливые грачи смолкли.
На смену туману сперва пришли низкие, серые облака, затем их разорвал отдаленный гул, и вот уже небо до самого горизонта оказалось затянуто тяжелыми, мрачными, графитно-серыми тучами.
Ветер ревел и неистовствовал, жалобно скрипели стропила крыши, деревья, испуганно охая, старались корнями цепче ухватиться за землю. Поросенок Чав забился к себе в закут; подозрительно щуря маленькие глазки, он всматривался в набежавший сумрак. Куры расселись по местам в клетушках, точно приготовились к ночлегу, дисциплинированные гуси тоже загодя успели скрыться от непогоды, и только утки шныряли по двору, хитрыми глазками-бусинками поглядывая на мрачное небо. Но спохватились они поздно: резким порывом ветра их едва не унесло прочь со двора.
— Эй, Жучка!.. Гони к дому этих дурех! Ату их!
Собака рыча принялась гоняться за бестолковыми крякушками.
— А ну, марш домой! — лаяла она без умолку и носом с такой силой подтолкнула одну из уток, что та проделала тройное сальто.
— Кря-кря-кря! — возмущенно заголосили утки. — Какое твое дело, Вахур? Нам и здесь не страшно!..
В ответ на это собака ухватила самого почтенного селезня — только перья полетели, — и тут неугомонный утиный народец вынужден был признать, что Вахур шутить не намерена; пришлось забраться в птичник, но и оттуда утки наперебой поносили собаку.
— Лежебока! — кричали рассерженные утки. — Соня! Лодырь! Ворюга… даже отрубями не брезгует… наш корм норовит сожрать.
Но голоса их заглушил неистовый рев ветра. Яростными порывами обрушился он на округу, и старый Янош Смородина, укрывшись в доме, озабоченно качал головой.
— Надеюсь, хватит у него ума переждать непогоду…
Но Берти не стал пережидать. Он и без того задержался, потому что долго не мог продать привезенный товар; к тому же в городе, среди домов и порывы ветра не казались такими сильными. Но едва они с Мишкой выбрались за город, как Берти пришлось застегнуться на все пуговицы.
Поначалу он подивился даже, видя, с какой поспешностью Мишка перебирает ногами.
— Чего это ты заторопился вдруг? Опять, небось, все фокусы на уме!
Откуда было Берти знать то, что уже успел предугадать Мишка. Человек пока еще видел только низкие, серые облака, с шелестом проносившиеся над головою, но ослик уже почуял бурю, что надвигалась следом. И впрямь: едва они успели пройти полпути, как серые облака вдруг кончились, будто иссякли, и за ними с угрожающим рокотом подступили иссиня-черные тучи.
Теперь уже Берти больше не подозревал Мишку в подвохе.
— Давай, друг, поторапливайся, не то нам с тобой обоим крышка!
Ослика не было нужды подгонять, он припустился во всю прыть. Тополя вдоль обочины шумно гнулись под ветром, и рев урагана заглушал скрип тележки. Вмиг потемнело так, словно в вечерние сумерки, а ветер полными пригоршнями швырял в лицо Берти мелкий, жесткий снег.
— Эй, Мишка, выручай, выноси, голубчик!
Ослик несся, как подстегнутый.
Мгла сгустилась непроглядная, нельзя было различить даже контуры придорожных деревьев, но Берти чувствовал, что пока еще они не сбились с пути, и теперь вся надежда была на Мишку.
Снег принес и похолодание. От туманной мягкости утра не осталось и следа, накатывающие волны ледяного воздуха резали словно нож. У Берти, сколько он ни пытался отвернуться от ветра, — смотреть вперед было бесполезно, все равно ничего нельзя было разглядеть — лицо совсем посинело от холода.
— Ну, еще чуток, Мишка, теперь до дома недалеко…
Мишка, с трудом переводя дыхание, старался не сбавлять темпа. Ветер залеплял ему нос и рот колючим снегом, но ослик не сдавался. Со всем упрямством, свойственным его породе, он налегал на постромки, и чувствовалось: он не сдастся, не уступит, даже если свалится посреди дороги.
У Берти уж и подбадривать Мишку сил не осталось, когда тележка внезапно свернула в сторону. Берти едва успел подумать, что вот сейчас они опрокинутся в канаву, но ослик, едва переводя дыхание и дрожа всем телом, остановился у крыльца.
— Добрались, слава тебе господи! — выскочил навстречу Смородина, но Берти только промычал в ответ нечто нечленораздельное. В кухне он бессильно рухнул на стул, приходя в себя, пока Смородина ставил ослика в сарай.
— Одно могу сказать, дядя Янош, — были первые слова Берти, — будь моя воля, я бы озолотил нашего Мишку.
— Дрожит бедняга, как осиновый лист, — подхватил Смородина. — Насилу до сарая добрел.
— Оно и немудрено! Ни одному коню такое не под силу. Не погода, а светопреставление, сколько на свете живу, а этакой страсти не видывал! Вы только выгляните в окошко!