Но сад находится слишком близко к дому. Аист раздумывал, не зная, куда податься.
— Ты еще здесь, Келе? — прочирикал усевшийся на печную трубу Чури. — Мы обсудили между собой, и наш воробьиный народ решил: если хочешь, можешь тут остаться. Нас, воробьев, видимо-невидимо… чик-чирик…
— и Чури камнем бросился во двор, где Янош Смородина высыпал первую пригоршню кукурузного охвостья. Затем вторую. Корм дают, налетайте! — всполошился весь двор. Куры, гуси, утки, и воробьи — весь пернатый народ вперемешку — хватали зерна. Даже гуси, и те с постыдной проворностью клевали кукурузу, — куда только девалось их холодное высокомерие! Должно быть, они рассудили — и весьма мудро! — что достоинство достоинством, а набитый желудок лучше. Эту житейскую истину гуси унаследовали от своих предков — диких гусей, и строго придерживаются ее.
Корзиночка для зерна была опустошена, и Янош Смородина со своим верным спутником Жучкой не без удовольствия наблюдали, как гомонит и суетится птичий двор, когда до слуха их донесся пронзительно-тонкий жалобный голос; в нем — и мольба, и настойчивая требовательность:
— Ой… ой-о-о-й… а про меня забыли? Всем досталось корма, только мне, бедному, ничего не перепало, — и поросенок Чав, привстав на задние ножки, с грохотом принялся раскачивать дверцу своей загородки.
— Ну, что ж, Жучка, зададим корм и поросенку.
Собака с готовностью вскочила, словно говоря:
— Где ведро, я могу отнести…
Но у Яноша Смородины такого даже в мыслях не было: Жучке не дотащить тяжеленное ведро с помоями; так что она усиленно помогала хозяину лишь вилянием хвоста.
Поросенок тут же сунул розовый пятачок в теплое пойло и лишь изредка отрывался от приятного занятия, чтобы довольным похрапыванием поблагодарить хозяина, чесавшего ему спину.
— Приятно… чав-чав… ох, до чего приятно… спина чешется, а самому мне туда не дотянуться… — и поросенок, захлебываясь от восторга, уписывал еду, ни на что не обращая внимания и не задумываясь над тем, что эта рука, ласкающая его сейчас, будущей зимой однажды приблизится к нему… с ножом.
Тем временем птичий двор затих. От рассыпанного на земле корма не осталось ни зернышка, ни малейшей соринки или крошки, и гуси, вновь обретя свое ледяное высокомерие, выстроились у задней калитки, дожидаясь, когда их выпустят к ручью. Так они и стояли там, будто старый Смородина был всего лишь швейцаром, единственная обязанность которого — отворять калитку и выпускать их к воде. Не хочет открывать — не надо, пусть ему будет хуже! Не видать хозяину белоснежного гусиного пуха, как ни закармливай он их кукурузой… не станут же они, гордые гуси, поднимать шум из-за такой ерунды! Брезгливо подняв одну лапку, гуси время от времени косились на небо, где вскоре потянутся к югу стаи их дальних родственников, которым нет дела до людей и до низменных земных забот.
Ну, а утки?
Старому Смородине немалых трудов стоит согнать их в одно место — правда, Жучка с оживленным усердием помогала хозяину в этом, — а потом, собравшись вместе, утки норовят передавить друг друга, устремляясь к калитке; приоткрытая калитка сулит райское блаженство: ручей, воду, вкусных червяков, — а утки своим коротким умишком изо дня в день забывают об этой ежедневно уготовленной им радости.
— Жалкий сброд! — с презрением смотрят им вслед гуси и, горделиво вздернув головы, застывают в завидном бесстрастии.
Теперь все обитатели двора угомонились окончательно. Поросенок вылизал помои до последней капли; вытянувшись, он похрапывает в блаженно-сладком сне.
Янош Смородина приступает к завтраку. Собака сидит в дверях и тоже принимает участие в трапезе. Женщина моет на кухне посуду и при этом говорит без умолку.
— Я еще издали его приметила, вишь, говорю, аист к садовнику прибился, к чему бы это, ежели в доме одни мужики обретаются. Вот кабы бабенка была молодая, тогда жди, кого аист принесет…
Садовник пропускает мимо ушей эту болтовню. Всеми мыслями своими он сейчас на базаре вместе с Берти.
— А старики сказывают, будто ежели где аист гнездо свил, в тот дом нипочем молния не ударит.
— Все это предрассудки! — садовник на мгновение отрывается от своих мыслей.
— Предрассудки, знамо дело… Только я вот что скажу: помнится, было время, когда матушка моя мне ногу больную чесноком пользовала, и старый лекарь нас за такое лечение только что на костре не спалил. А нынче, вишь, и ученые люди додумались до того, что чеснок — и впрямь лекарственное средствие. Уж так оно повелось: покуда какие премудрости одним беднякам ведомы, то — предрассудки, а когда врачи про то же самое толковать начинают, — это, мол, наука.
Старого Смородину мысли завели теперь в сад. Где посеять мак на будущий год?.. Можно бы в углу, но там, пожалуй, солнца маловато. С другой стороны, и спроса теперь на мак почти не стало. С мака опять мысли его перескакивают на Берти.
— Агнеш, надо бы Берти штаны залатать.
— Ладно, прихвачу их с собой.
— И соберите себе в огороде, чего надобно. Есть капуста свежая, тыква…
— Тыкву ребятишки мои не едят.
— Ну, возьмите савойской капусты, ежели они у вас такие разборчивые!
— Что ж с ними поделаешь, не любят они тыкву, — и дело с концом! Пошла прочь, Жучка, — женщина выплеснула во двор воду из лохани.
Собака испуганно отскочила от неожиданного ливня и отправилась на свое привычное место к колодцу. Завтрак ведь все равно уже кончился, а отсюда удобнее приглядывать за вверенным ей хозяйством.
Теперь уже утреннее сияние разлилось во всю ширь. В воздухе, правда, висела туманная дымка, но была она легкая и прозрачная, как шелковая кисея, а высоко в небе плыли на север белые барашки облаков — небольшая отара, никто ее не пас, никто за нею не присматривал. Месяц стоял еще на небе, но он успел побледнеть, и его едва было видно. Рядом с Большим Светилом, солнцем, Малое Светило, луна, казалось тусклым, подобно воску, а его дерзкое ночное сияние вспоминалось как прощальный привет ушедшего вчерашнего дня.
Янош Смородина вскапывал землю в саду и думал свою думу; лишь иногда он ребром лопаты сердито перерезал пополам земляного клопа или медведку.
— Вот тебе, паразит! — вырывалось у него в сердцах. Затем он опять продолжал рыхлить землю, а мысли его крутились вокруг Берти, который сейчас торгует на базаре, вокруг осенних работ; время от времени он оборачивался назад, чтобы посмотреть, здесь ли еще одинокий аист.
Аист был здесь.
«Теперь уж можно не сомневаться, что с птицей что-то неладное, — думал садовник. — А может, это старческая немощь…»
На крышу теперь все чаще залетали расхрабрившиеся воробьи, с таким видом, будто их сюда привело какое-то спешное дело, а на самом деле им хотелось повнимательнее присмотреться к аисту.
— Мы тут между собой посоветовались, — зачирикал старый Чури, — и многие говорят, будто ты вовсе и не собираешься улетать отсюда… А кое-кто из молодежи считает, что в тебе засела хворь…
Аист не шелохнулся. Крыло болело не больше, чем вчера, но голод мучил все сильнее.
Конечно, до ручья отсюда недалеко, но голод был все же не так силен, чтобы из-за него стоило напрягать больное крыло…
Воробьи обступали его все плотнее, и аист прикинул расстояние до ручья. Если взобраться на печную трубу, то, пожалуй, почти не придется работать крыльями…
— Да-да, нам так кажется… — подхватили воробьи, — чик-чирик…
Аист вспорхнул с крыши. Воробьи врассыпную бросились прятаться по кустам. Взмахнув крыльями раз-другой, аист спланировал к ручью.
Янош Смородина, подняв голову, следил за его полетом:
— Похоже, никакой он не больной… может, просто собратьев своих поджидает? Хотя летит он как-то странно, одним боком…
До чего же трудно дался ему этот полет! Всего несколько взмахов, но аисту казалось, он вот-вот упадет, — такая сильная боль пронзила все кости крыла, и даже паря в воздухе, он повернулся боком, стараясь, чтобы основная тяжесть приходилась на здоровое крыло.