Может, от них передался моему сухопутному отцу беспокойный нрав, заставлявший его срываться с насиженного места (чаще всего недостаточно насиженного) и тащить с собой семью неизвестно куда и необъяснимо зачем.

Впрочем, соображения, побудившие нас покинуть Управленческий городок, были объяснимы. Отец считал, что войну легче пережить в деревне. Отец нашел работу счетоводом (он обучился этому делу в лагере) в совхозе имени какого-то Масленникова в Хворостянском районе Куйбышевской области. Совхоз был огромный — десятки километров из конца в конец — и состоял из семи отделений. Мы жили на Седьмом отделении. Оно раньше считалось деревней и имело свое название, которое было как бы утрачено. И я его слышал, но забыл.

Местные к нам и другим городским относились с насмешливым презрением, как к неприглашенным нахлебникам. В те времена деревенским людям вообще было свойственно относиться к горожанам как к паразитам, которые не умеют ни пахать, ни сеять, не знают, где у коровы вымя, и, ничем полезным не занимаясь, способны только поглощать то, что выращивают крестьяне. В мирное время скупают все в своих магазинах, а как прижмет, бегут в деревню. Такое отношение к нашим родителям соседи выказывали не всегда, зато дети с удовольствием выкрикивали: «Городская вошь! Куда ползешь? — В деревню кормиться!»

Ещё один пропущенный класс

Моя мама гордилась тем, что где бы и чему бы ни училась, всегда и везде была круглой отличницей. Институт, работая и содержа семью, закончила с красным дипломом. Должна была преподавать математику и физику в средней школе, но за отсутствием таковой радовалась, что нашла работу в местной начальной школе, где вела первый и третий классы. Вторым и четвертым классами руководила Марья Ивановна Шарахова, жена офицера, воевавшего под Ленинградом или в самом Ленинграде. Мне по возрасту полагалось учиться в третьем классе, куда я пошел, но учился недолго. Оказалось, быть маминым учеником удел не из лучших. Мать и отец считали, что должны быть по отношению ко мне объективны. В случае моих уличных конфликтов, когда дело доходило до вмешательства в детские разборки старших, папы и мамы обычно защищали своих детей, независимо от того, кто был виноват. Мои же родители настолько старались быть объективными, что я оказывался всегда виноватым.

В школе мама тоже очень боялась, как бы ее чувства не стали причиной слишком снисходительного ко мне отношения. Если я задачу решал правильно, но не самым кратким путем, она мне уже за одно это снижала оценку, говоря, что, будучи сыном учительницы, я должен соображать лучше других. Она совершенно не считалась с тем, что я, пропустив второй класс, имел право в третьем чего-то не понимать. Дома, после уроков, она готова была сколько угодно времени возиться со всеми учениками, но на меня у нее не хватало терпения. Когда я не понимал ее с первого слова, она начинала топать ногами и обзывать меня тупицей. В конце концов я отказался у нее учиться. Как ни странно, ни она, ни отец на моем учении настаивать не стали, и я пропустил третий класс без сколько-нибудь уважительной причины. Во второй класс я не ходил, потому что было слишком далеко. В третий мне надо было перейти в соседнюю комнату, потому что мы жили прямо в школе.

Предоставленный сам себе, я целыми днями ничего не делал, а только читал запоем книги, которые даже не помню где доставал.

Пожар в разгар запоя

Никогда не умел читать я понемногу, с перерывами. Читая, впадал в состояние, похожее на летаргический сон. Бывало, мать, имея намерение послать меня по воду или вынести мусор, не могла до меня докричаться. Или говорил: «Сейчас» — и тут же забывал, что сказал. Однажды днем я запер зачем-то дверь на щеколду и читал (по привычке лежа на животе) «Вешние воды» Тургенева. Я был где-то посередине книги, жил и страдал вместе с героями, потом мне стало что-то мешать, какой-то шум, какой-то стук, исходивший из потустороннего мира. Наконец я оторвал голову от книги… и ничего не увидел. В комнате было так темно, что непонятно, как я мог видеть какие-то буквы до этого и чем-то дышать. Густые сизые клубы дыма шли от печки, поднимались к потолку, опускались к полу, заволокли всю комнату плотным туманом. Резко пахло горелой ватой. Я до этого не задыхался, не чихал и не кашлял, не лил слезы от рези в глазах. А тут чуть ли не на ощупь добрался до двери, в которую давно колотили кулаками и ногами Марья Ивановна Шарахова и ее ученики. Оказалось, на печке у нас загорелись и сгорели почти дотла отцовские ватные брюки. Обгоревшие лохмотья вытащили на улицу, затоптали, залили водой, окна раскрыли… после чего я вернулся на кровать и раскрыл книгу. Когда меня вывели из летаргии во второй раз (я тут же стал опять задыхаться и кашлять), выяснилось, что сгорела также почти полностью отцовская телогрейка.

Горький сказал: «Всем хорошим во мне я обязан книгам». Я вообще всем обязан книгам. Так сложилась жизнь, что книги стали практически единственным доступным мне видом искусства (к кино я приобщился позднее). До переезда в Москву в 24 года я в провинции и в армии видел несколько самодеятельных концертов (песни, пляски, «художественное» чтение и «художественный» свист), пять-шесть спектаклей драмтеатров, самодеятельных и убогих, но ни разу не был в опере, в балете, в оперетте, не слушал классическую музыку, не знал никаких музеев, кроме краеведческих, с черепками, ржавыми пиками и кольчугами и портретами местных героев социалистического труда.

Но, поглощая книги в большом количестве, я развил в себе способность партитурного чтения. Скользя взглядом по странице снизу вверх, я как бы сканировал ее и закладывал в память. При этом запоминал все подробности и особо понравившиеся фразы, хотя взгляда на них не задерживал.

За четыре года солдатчины я эту способность навсегда утратил.

В армии, даже мирной, время от отбоя до подъема расписано по минутам. Только раскроешь книжку — команда: «Выходи строиться!» В столовой читать нельзя, в постели тем более. На посту некоторые ухитрялись, но у меня не получалось. Поэтому хотя я и почитывал что-то время от времени, но прежнего удовольствия, прежней страсти уже не испытывал, за одним-единственным исключением.

Как-то после наряда по кухне я был освобожден от занятий и целый день пролежал в казарме, прочтя подряд «Милого друга» и «Жизнь» Ги де Мопассана.

Мужики и утята

Теперь я должен рассказать вам, как научился плавать. Я заходил в пруд до подбородка и, опустив лицо в воду, плыл к берегу. Потом стал плавать от берега, пока дыхания хватало. Потом от одного берега до другого. Плаванье стало для меня невероятной радостью, пока не случилось событие, ставшее для меня большим, на всю жизнь, потрясением. В то утро после завтрака я бежал к пруду, когда увидел картину, которую много лет не мог забыть. Местные мужики набрели в кустах на выводок диких утят и стали бить их палками. Утята на неуклюжих лапках пытались бежать, взмахивали еще бессильными крылышками, пищали, падали, опять поднимались и падали, а мужики с радостным гоготом и не соответствующими радости озверелыми лицами бежали за ними и били их палками. Утка-мать с криком кидалась под палки. Мужики весело ее отгоняли, видно, особое удовольствие доставляло им ее беспомощное отчаяние. Утку они отгоняли, а утят продолжали бить. И, лишь покончив с ними, забили и мать. Она-то была сильная, могла улететь, но не улетела…

После этого к пруду я больше уже не ходил.

Кстати, о Фрейде

Шестьдесят лет спустя побывал я в тех местах, на центральной усадьбе совхоза, или, как это теперь называется, АО или ООО имени Масленникова. Встречался с читателями, рассказывал о том, как родился замысел «Чонкина», вспомнил о приземлившемся за околицей самолете и сам удивленно воскликнул: «Слушайте, так это же было именно здесь, на Седьмом отделении!» И спросил, есть ли кто-нибудь, кто на этом отделении жил летом сорок второго года. Оказалось, что есть. Старушка, аккуратная такая, платье в горошек, косынка белая. Ей в 42-м году восемнадцать лет было, она трактористкой работала на сенокосе. Самолет тот прямо над ее головой просвистел, а когда приземлился, она со страху под трактор залезла: решила, что немцы. Старушка оказалось не лишена литературоведческих задатков, стала меня расспрашивать, почему я воспоминанию своему о самолете сам удивился, неужто не помнил, где именно это случилось. «Да нет, — объяснил я, — не то чтоб я совсем не помнил, но в голове не держал. Описал происшествие и связал его с образом деревни Красное, и это вымышленное селение затмило в моей памяти место, где происшествие с самолетом реально случилось». «А почему ваша деревня называется Красное?» — заинтересовалась старушка. Я пожал плечами: «Ну, так просто называется. Обыкновенное название, с намеком на то, что оно советское». — «А, может, оно у вас именно от нашей деревни пошло?» — спросила старушка. «Да как же оно могло от вашей деревни пойти, когда у вашей деревни и нормального человеческого-то имени не было, а называлась она Седьмое отделение». — «А вот и нет, — возразила старушка. — Седьмым отделением ее назвали, когда совхоз образовался, а до того была она деревня Зелененькое».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: