Слева и справа рычало по паре огромных, в сотни «лошадей», моторов, самолет подрагивал мелкой дрожью под их напором, пока что стреноженным умелыми руками экипажа. Сейчас в этом рыке Холману и в самом деле слышались успокаивающие нотки, словно гигантские коты басовито урчали, успокаивая — «все будет хорошо, мы не подведем!».
«Штатный режим», чтоб его…
Старший офицер, возглавлявший отряд, забрался в кабину, закрыл треугольную дверцу, выкрикнул приказ или два, перекрывая рев моторов. Свисток пилота, и колодки убраны. Одна за другой машины, медленно прокатившись по темной траве, отрывались от земли и исчезали в черном небе.
Фосфоресцирующий указатель высоты подобрался к отметке «1000 футов», затем пересек ее. Холман взглянул вверх, на луну. Ночное светило было одновременно и лучшим другом, и злейшим врагом, оно освещало путь и цель, но оно же и позволяло врагам увидеть самолеты. Друг и убийца в единой ипостаси.
Далеко внизу, в лунном свете, лежала мозаика полей, белые ниточки дорог, темнели лоскутки лесов, там и сям виднелись огоньки свечей или ламп в деревенских домах. Здесь еще никто не боялся смерти с ночных небес.
Пол представил разочарование поэтов, если б те узнали, какими удручающе плоскими кажутся с воздуха города, даже такие огромные и прекрасные, как Лондон и Париж. Наверное, и Берлин выглядит не лучше.
Минута шла за минутой, но весь экипаж в полутора милях над землей сидел практически недвижимо. Радист не только не шевелился, но и, кажется, не дышал, каждые полминуты ловя «точки» радиомаяка, стрелки замерли у пулеметов от носовой турели до хвостового гнезда, только руки в меховых перчатках время от времени доворачивали штурвал, да глаза пилота, невидимые за летными очками, переходили от темного горизонта к компасу и обратно.
Ночь.
Люди, которые планировали и организовывали налет, более всего опасались не вражеских истребителей и зениток, а того, что пилоты просто не смогут найти цель. Последние полгода ночные отключения отдельных районов Берлина происходили все чаще — топливный дефицит стискивал горло Рейха костлявой рукой. До полного обесточивания города не доходило, но все когда-нибудь случается в первый раз.
Однако, одного взгляда прямо по курсу хватило, чтобы убедиться — по крайней мере эта опасность сегодня минует их.
Будь это обычный рейд, сейчас Пол аккуратно, стараясь ничего не задеть в кабине, положил бы руки на голову, скрестив ладони на затылке, давая пилоту сигнал заглушить двигатели и беззвучно спланировать к цели. Но для Берлина в этом не было нужды — огромный город лежал перед ними искрящейся россыпью бриллиантов, не снившейся ни одному ювелиру.
Огни улиц, площадей и бульваров лучше любой карты указывали направление на цель, словно и не было больше четырех лет адской войны, тотальной мобилизации и жесткого нормирования.
Как же вы неосторожны, неосторожны и беспечны, подумал Холман.
До сих пор не было видно ни бело-голубых «ножниц» прожекторов, ни сотен красных и зеленых вспышек зенитных снарядов — почти неизменных спутников прежних ночных вылетов. Все, что могло летать, светить или стрелять, немедленно бросалось к фронту далеко на западе или побережью. Немцы действительно не ожидали, что кто-то осмелится нарушить покой их столицы, как делали германские пилоты с вражескими городами уже много месяцев.
Привычка к безнаказанности творит с нацией странные вещи.
Пол ничком лег на лакированные брусья днища кабины, перед квадратным отверстием, прикрытым до поры специальной заслонкой. Не без усилия откинул ее вправо. Ветер взрывной волной ворвался в дыру, жадными пальцами вцепился в лицо, но Пол старался не обращать на него внимания. Вот здесь и пригодились очки, шлем и меховой воротник, но все равно в каждый дюйм незащищенной кожи словно впилось множество острых ледяных иголок.
Прямо перед ним был бомбовый прицел. Справа — небольшой деревянный рычаг, закрепленный на металлическом барабане и пучок гибких тросов Боудена, уходящий к бомбам позади. В эти мгновения Пол забыл обо всем — о том, что он висит над бездной, отделяемый от нее лишь тонкой деревянной перегородкой, что его руки и лицо коченеют, а глаза слезятся от леденящего ветра, что любой снаряд, попавший сейчас в кабину, превратит его в окровавленные лохмотья. Сорвав перчатки, чтобы не мешали, Пол мягкими, почти ласковыми касаниями сигнальной кнопки на приборной доске доворачивал многометровую машину вправо, компенсируя снос ветром. Приникнув к прицелу, штурман дождался, когда бледные светящиеся метки прицела подойдут к Кёнигсплац. Память не подвела, штурману не пришлось доставать детальные рисунки возможных мишеней. Рука легла на рычаг, закоченевшие пальцы почти не чувствовали его и на мгновение Холмана охватил иррациональный страх, что он не сможет, опоздает.
Несколько раз Пол с силой дернул деревянный стержень и услышал уже привычный резкий стук створок бомболюка позади себя. Поднявшись на четвереньки, Холман не без труда развернулся, едва не упав — подвела закоченевшая рука — и посветил фонариком. Да, все бомбы сброшены. Пол представил это падение — черные сигары, пикирующие в ночном небе. Наверное, забавно, что немцы этого и не знают, а он знает об их неведении.
Холману не раз доводилось лежать под немецкими бомбами и пятнадцатидюймовыми снарядами сверхдальней артиллерии — немцы, надо отдать им должное, изо всех сил старались достать летчиков Независимых ВВС и на земле. Как-то раз в перерыве между ночными заданиями Пол увидел плачущих французов, убирающих тела родных после налета его германских коллег. Тогда он в ужасе сказал другу, что никогда не полетит бомбить снова. При всей ненависти к бошам, развязавшим мировую бойню, сама мысль о том, что он так же принесет смерть людям, была непереносима.
Но затем… Затем был вылет, и еще один, и еще. Штурман никогда не видел самолично разрушений, причиной которых становился, не чувствовал боли и страданий, которые приносили его бомбы. Вспышки разрывов далеко внизу следовали за движением его руки, как электрический свет за поворотом выключателя. Пол бросал бомбы, не думая о последствиях, так же как не думал о них конструктор, придумавший бомбу и рабочий, сделавший ее.
Просто работа, которую следовало сделать как можно лучше. И он был рад ее делать. Если он промахивался, тысячи британцев продолжали умирать. Если попадал в очередной мост или ангар — истекающий кровью фронт получал небольшую передышку.
Пол повернулся к пилоту.
— Все ушли, сэр, я… О! Смотри! Смотри!
Далеко внизу один за другим полыхали яркие огни, площадь заволокло клубами дыма, медленно сливающимися в один сплошной покров. Чуть не плача от радости, пилот и штурман пожали друг другу руки. «Чертовски здорово, Пол, чертовски здорово!» Пилот от всей души ударил его по спине. До конца своих дней Пол будет помнить темную фигуру стрелка с поднятыми большими пальцами, в один миг ставшую угольно-черной на фоне ослепительно белого взрыва «Большой» бомбы. В центре Берлина словно пробудился вулкан, извергающий столб огня и дыма, грозящий пронзить небесные сферы. Перед его исполинской мощью здания, несколько мгновений назад непоколебимые, осыпались и таяли, подобно кускам рафинада в кипятке.
За весь полет до базы никто больше не проронил ни слова.
Тысячи полуодетых людей, высыпавших на улицы при первых ударах бомб, смотрели в небо, с которого доносилось прерывистое гудение, словно огромная стая жуков, невидимых во тьме, кружила над германской столицей. Не было сил ни на крики, ни на проклятия. Кто-то дрожащими пальцами пытался закурить, но на него шикнули сразу с нескольких сторон, умоляя погасить спичку. Косились даже на белые рубашки и белье, хотя «ориентиров» для пилотов хватало и без того — разгорающиеся пожары были видны отовсюду. «Каркасы» с фосфорными бомбами сделали свое дело. Поразительно, но, за исключением кричащих раненых, берлинцы разговаривали только шепотом, словно любой громкий звук мог достичь ушей тех, кто управлял невидимой смертью, и новая серия бомб тотчас же обрушилась бы на голову смельчака, заставив его умолкнуть навеки.