— Может, подождем директора? — Она не собиралась легко сдаваться, но отказываться от хорошей комнаты тоже не хотелось. Поэтому ее голос звучал жалобно.
— Вот те раз! — уставился на нее Алоизас. — Не нравятся апартаменты начальства? Не привередничай, Лионгина.
— Тебе не кажется, что тут слишком много солнца?
— Все относительно, дорогая женушка. Не забывай, нам, северянам, не хватает солнечного света. Как-нибудь привыкнем. К тому же есть темные занавески.
Дернул шнур, упала плотная гардина, зашуршала потрепанная бахрома, полумрак комнаты рассек единственный солнечный клин. На полосатом матрасе лежала стопочка белья, пахнущего мылом и свежестью. Минуту Алоизас стоял, соображая, за что взяться. Глянул на Лионгину, на белье.
…Только бы не подошел и не обнял! Только бы не надумал утверждать свою мужскую власть, опрокинув на кровать! Не надо, Алоизас, сейчас я не принадлежу себе. В комнате, рядом с тобой, — моя оболочка. А я, я еще там, где, усыпанный алмазами, сверкает над пропастью шиповник. Какое пьянящее и страшное чувство — кинуться туда, куда не хочешь и не можешь, где нет ничего — одна зияющая синяя пустота, хотя в действительности и эта пустота — обман, за нею убивающая твердь. И все-таки я была там, чуть не переступив за барьерчик. Я и теперь там… Смотрю на ближнюю гору, как на зверя, который было отдалился и снова подкрадывается… Знаю, что не гора — горушка, настоящие-то недосягаемы, но и до сих пор мой взгляд никогда не проникал так вызывающе высоко. Будь добрым, не прикасайся ко мне, Алоизас! Через час, ну сегодня вечером я буду готова. Знаю, я твоя жена. Не маленькая девочка, понимаю — море, горы и облака ничего не меняют в жизни людей. Привыкну. Но позволь мне успокоиться, прийти в себя, и тогда мы с тобой…
Вспыхнули и погасли голодные огоньки в глазах Алоизаса. Он откашлялся, нервно отдернул гардину. В комнату снова хлынуло солнце, все упрощающая ясность дня. Дощатые стены оклеены обоями. Некоторые полосы с более ярким рисунком, видимо, не так давно переклеивали. На потолке пятно величиной с подсолнух — осенью крыша протекает? Кроме двух никелированных, с шишками кроватей, четырехугольный, выкрашенный белой краской стол, два старинных кресла, обитых пурпурным плюшем. Уместнее всего были бы они в музее, разумеется, после реставрации.
Глубоко вздохнув, Лионгина принимается стелить постели. Старается не задеть Алоизаса движением или взглядом. Он готовится к бритью. Обряд обновления займет его целиком, и остатки страсти улетучатся. Только надо проворнее орудовать с этим перекрахмаленным бельем — слиплось все, а он будет в это время рассматривать в зеркале свои манипулирующие пальцы. Потом, позабыв о ней, начнет крякать от удовольствия, освежая выскобленный подбородок.
…Нет, Алоизас, милый мой, добрый Алоизас, нет! Не должен ты был слушаться меня. Ох, и сама не знаю, чего хочу… Может, чтобы ты, отбросив бритву, прижался неприятно колючей щекой? Обними крепко-крепко, чтобы все мои глупые фантазии лопнули, как мыльный пузырь. Я ведь не верю, что горы и простор существуют сами по себе, а мы, букашки, тоже сами по себе… Не верю, не верю, не верю! Можешь смеяться, но я думаю, что горы пропадут, сровняются с землей, как кротовые холмики, если я не буду на них смотреть! Их не было, пока не было тут меня. Гляну, и они на глазах пробуждаются, растут, заслоняя небо. Смейся, Алоизас, смейся — и будешь прав. Конечно, на самом деле все наоборот! Горы — с незапамятных времен, это я не жила, пока они не позвали, пока не приехала и не пала ниц у их подножия. Ни дыхания, ни пульса у меня не было. Алоизас, этакая ледышка, у которой даже кровь не текла, если порежешься. Это очень глупо, Алоизас?
— Думаю, мы не сразу начнем интенсивно отдыхать. — Алоизас осторожно вытирает бритву. — Я имею в виду солнечные ванны.
— Тебе лучше знать.
— И в горы пока рано. Знаю, знаю, ты бы сломя голову бросилась. — Покрасневшие глаза Алоизаса щурились от солнца. — По-моему, это глупо. Сначала надо в доме оглядеться, в саду. Наконец, селение обойти. Согласна?
— Тебе лучше знать, — повторила она механически.
— А тебе? Тебе?
— Я буду делать, как ты скажешь.
— Я не старшина, ты не рядовой.
— Хорошо, Алоизас. Не мучай меня.
— Кончаю. Акклиматизация — не все, дорогая. Мы не на необитаемом острове. Отдыхающие, соседи. Хорошо, конечно, что встретились нам в дороге приятные попутчики, но… Было бы некрасиво, если бы мы и дальше продолжали пользоваться их услугами. Спасибо, уважаемые, осмотримся и начнем управляться сами. Я тут захватил с собой разные янтарные мелочи. Подарим и таким образом отделаемся. Как тебе кажется?
— Еще лучше, если расплатимся, как с водителем.
— Представь себе, — Алоизас не уловил иронии, — парень отказался взять деньги. Так и не удалось всучить. Я, говорит, чуть жизни вас не лишил. Я, говорит, вечно буду у вас в долгу. Чудак!
Лионгина распахнула окно. Звенел многоголосый хор птиц, гудели пчелы. Вокруг ульев топтался ночной сторож. Широко осклабился, увидев ее, и захлопал глазом. Хозяйка в черной косынке и белом фартуке драила песком медный котел, который лизали солнечные лучи. Дальше, за волейбольной площадкой, сверкнул бампер «Волги». Всюду этот Рафаэл! О Гураме она и думать забыла, словно мелькнул случайно, как один из встречных, одно из деревьев сада.
Селение спускалось к реке, проложившей себе русло в долине, среди кукурузных полей и виноградников, а другим концом лезло в гору. Может, в свое время намеревалось вскарабкаться выше, однако застряло меж двух стихий. Об отважных его усилиях свидетельствовала белая часовенка, прилепившаяся на склоне, на высоте полукилометра. Река пыталась подрыть дома, горные потоки хотели смести их, но селение было старым и хитрым, хитрее и старее, чем столетние старики, которые росистыми утрами грели на солнцепеке свои кости, по примеру ящериц, а потом весь божий день кормили свиней, перегоняли от одного клочка травы к другому низкорослых быстроногих коров. Выполняли они и другие работы: рубили кукурузные стебли на растопку, резали, тут же под окнами домов, растущий табак, но не переутомлялись, повинуясь советам солнышка, то есть в самые знойные часы подремывали в тенечке, исполненные каменной неподвижности, если, конечно, не подгоняли какое-нибудь неотложное дело или забота. Поэтому удивительно было увидеть дряхлого, скрюченного, иссиня-седого старца, который, не прилегши в обед, жал серпом пшеницу под палящим солнцем. Чтобы не сверзиться с крутизны, в топорщившиеся внизу заросли колючего кустарника, он привязался веревкой к дереву. Сам жал, сам вязал, сам ставил копешки.
— А что молодые делают? Его дети, внуки?
— Молодые на тракторах по равнине гоняют! — ответил всезнающий паренек, с которым познакомились они ночью, удивленной Лионгине. — И я вырасту — в трактористы пойду. Тут одна пачкотня!
Так что всякие старики и всякие молодые есть в селении, а селение-то одно и, когда с гор хлынут осенние потоки, его улочки превратятся в глинистые ручьи — так рассказывал Губертавичюсам ночной сторож, многозначительно помаргивая, — но унесут они разве что забытые у ворот беспечной хозяйкой резиновые сапоги или собачью мисочку. Случается, вздыбится и река, выливаясь из берегов, набухая от глины, камней, бревен и вырванных с корнем деревьев, но ее сдерживают горы — не очень-то разгуляешься. Пока единоборствует вода с камнем, можно послушать, приложивши ухо к глиняному горлу кувшина, как ворчит бродящее молодое вино, или отведать самогонки, которую гонят в каждом саду из растущих тут же слив. Так и не одолела природа деревеньки, даже с помощью землетрясения не одолела — в доме отдыха ни с того ни с сего начинают качаться электрические лампочки, не раз сбрасывало с дрогнувшего насеста кур. А один раз — так рассказал паренек — землетрясение вытрясло из щели в срубе клад царских монет, его дедушка там нашел.
— Куда же он девал клад? — полюбопытствовала Лионгина, потому что Алоизас избегал расспросов.