Она так и не может выдавить ни слова протеста и позволяет одевать себя, словно готовится к путешествию в страну вечного льда. И тут же видит свое отражение в тусклом зеркале — синевато-прозрачную, как дымок, бесконечно стройную и грациозную, но вместо ее лица — страшная маска старухи.

— Старуха-то? Она все в Тбилиси ездит, лечится. Поживет там и снова домой. Сынок у нее знаменитый профессор, двое других — тоже доктора. Чего ж не ездить? — Эта информация всеведущего шустрого паренька, их провожатого, возможно, вполне достоверная.

Лионгина не могла бы сказать, откуда ей известно другое: ничего не было, тем более сыновей, только безграничная жажда быть, жить, любить. Она не могла бы даже сказать, что случилось с нею самой: сон привиделся наяву, или то была игра возбужденного воображения, или лунатическая прогулка среди бела дня? В ушах — хихиканье и бормотание, слышатся отдельные грузинские слова и — «на бауска» — кто же горячо шептал ей это? А ноздри все еще дразнит терпкий запах трав из шкафа, который не мог бы раскрыться сам, даже если она незваной забралась бы в пустой таинственный дом…

Все больше густого, как тесто, воздуха. Невозможно двинуть ногой, пошевелить языком. Нагулялись, налазились они оба, хотя к реке не вышли и на гору не поднялись. Без особой надобности и местные в горы не суются — и так из сил выбиваются, карабкаясь по склонам и откосам, взбираясь по петляющим улочкам в магазин, аптеку, парикмахерскую, колхозную контору. Оказалось, кстати, что стежки, перекрещивающие спину горы, словно заплечные ремни, не обязательно — тропинки, по большей части это бывшие желоба для спуска бревен. Теперь надобность в них отпала — после войны не осталось чего рубить.

Гулкие звоны. В глубине сада повариха, созывая отдыхающих на ужин, бьет по куску рельса. Звон железа, пробив густую зелень, плывет в долину. Жалобно похрустывает плетеное кресло Лионгины. Нашла его возле дверей. Снова непрошеная услуга? Но в кресле приятно топить усталость.

— Куска не смогу проглотить, Алоизас.

Под Алоизасом поскрипывает музейное кресло.

— И я, дорогая. Однако это было бы невежливо.

— Давай выдумаем что-нибудь. Скажем… Я заболела, ладно? Солнечный или тепловой удар, а?

Кресло Алоизаса скрипнуло осуждающе. Ложь? Еще одна маленькая ложь?

— У тебя действительно перегрелась головка. Говорил же, повязывай косынку…

Его слова тонут в темноте, густой мрак зашивает глаза и рты. Это гора накрыла солнце, словно пышный пшеничный сноп. Чтобы не пробились соломинки лучей, присыпала их сверху камнями и землей. Трудно сообразить, где стена, а где пустота. Все словно ослепли, двигаются на ощупь. Капризный плач ребенка — внезапная тьма вырвала у него из рук мяч. Бьет о камень струйка молока — чья-то дрогнувшая рука промахнулась, и молоко святотатственно прыскает мимо подойника; невидимая доярка поддает в бок невидимой корове, та задирает голову, рога врезаются в черноту листвы, на землю градом сыплются какие-то плоды. В эти звуки вплетается девичий смех, нарастает вместе с отчаянным шуршанием велосипедных шин и проваливается, как сквозь землю. Человеческие голоса, крики животных слишком ничтожны, чтобы воспротивиться навалившейся глыбе тьмы. Сейчас надвинется вплотную, раздавит деревянный подоконник и без предупреждения стиснет сердце, которое весь долгий день стучало, не умещаясь в груди и горле.

— Зажечь свет, дорогая? — предлагает Алоизас.

Лионгина не отвечает, угадываемые контуры вершин влекут ее туда, где нет ни дня, ни ночи, нет обязанностей и соблазнов. Только ничего не желать, не жаждать! Безграничность мрака и ты, серая пылинка. Тогда не к чему было бы бояться, что под камнем свернулась змея, или что… солнце разъест лицо, как той женщине.

Алоизас не согласен покорно тонуть в темноте, похлопывает себя по колену, шарит по карманам. Будет курить, не видя колечек дыма? А где же эстетическое наслаждение? Рука, нащупав, но так и не вытащив трубку, тянется к Лионгине и застывает возле нее. Никакого ответного движения. Тогда растопыренные пальцы медленно ползут вверх, мелькают перед ее лбом, носом, не решаясь коснуться губ. Они стиснуты, не дышат, но — горячие, в них сконцентрировано все тепло тела. Лионгина едва удерживается, чтобы не схватить его ладонь, слегка пахнущую табаком, не прижать к губам. А если ничего больше не будет? Только это прикосновение? Собственные руки и губы в темноте — чужие, кем-то доверенные на время. Вот возьму и укушу эту несмелую, не доверяющую мне руку! И, пугаясь себя, поглупевшую от страха, пытается поймать зубами мужнину ладонь.

— Ты и кусаться умеешь? Ах ты! — снисходительно смеется Алоизас, избежав в темноте острых сердитых зубок.

Снаружи, за распахнутыми окнами, уже не так беспросветно темно. Черный деготь стекает в ямы, овраги, канавы, сворачивается сгустками в купах листвы, по-новому причесывая и оглаживая землю, а пастельные мазки той же самой преобладающей краски протягиваются мостками между крышами и деревьями, смягчают грани торчащих повсюду камней. Сначала робко, потом все смелее разгораются огоньки — желтые окна, одинокие лампочки в подворотнях и на уличных столбах, широко рассыпавшийся сверкающий гравий неба — и антрацитовая мгла трескается, крошится, жмется к черным громадам недалеких холмов, которые не могут поредеть или поблекнуть, потому что слились с горами, в незапамятные времена поднявшимися из бездны и застывшими.

— У меня идея, дорогая. Почему бы нам не выпить винца? — Алоизас входит во вкус! — Возьмем и отпразднуем новоселье!

— Где его достанешь, вино? Магазин-то уже закрыт, — Лионгина отвечает автоматически, хотя предложение понравилось. И чего это она скисла в темноте? Вечер наступил, не стихийное бедствие, выворачивающее чрево земли.

— Фокус-покус! Вино, шоколад, шпроты и комбинированный консервный нож! — Весело выкладывает из своего портфеля все названное Алоизас. — А это что? Два растаявших плавленых сырка!

— Прости, Алоизас, отказываюсь от пира. Меня мутит от плавленых сырков.

Потихоньку Гертруда сунула — кто же еще? Ее тень мчалась наперегонки с поездом тысячи километров, чтобы утереть ей, Лионгине, нос. В сны вторгалась, а теперь вот хочет заслонить горы своей толстой губой.

— Можешь не есть. А бокал вина еще никому не вредил.

Так могла бы сказать, пребывая в хорошем расположении духа, Гертруда. И вылупила бы свои стеклянные глаза, пытаясь выяснить, не таится ли за отказом какая-то иная причина.

Алоизас все еще топтался с бутылкой и штопором в руках, когда в коридоре загрохотало, с потрескавшейся фанерной двери посыпалась шелуха краски. Как порыв ветра, ворвались гости.

— Счастья и радости дому сему! Нижайше приглашаем и просим не погнушаться! Три дня на акклиматизацию более чем достаточно даже по мнению ученых медиков. Знайте, наш гуманизм не безграничен! — сыпал, низко кланяясь, Гурам Мгеладзе. Поблескивала его лысина, окаймленная длинными седыми прядями, сверкали отложенный на пиджак ворот белейшей рубахи и гладко выскобленное широкое лицо, изборожденное бесчисленными, нисколько не старящими его морщинками.

— Милости просим к нам! Однако я не совсем понимаю… — будто пойманный на неблаговидном деле, мялся Алоизас.

— Отпразднуем новоселье! Ваше и наше. По старым традициям этого дома служители науки и искусства в таких случаях собираются вместе! — Из-за спины Гурама высунулся Рафаэл Хуцуев-Намреги. От его крупного красивого носа упала на стену воинственная тень. Волнистые волосы слегка растрепались, словно он уже успел хлебнуть, предвкушая праздник. Ослепительно белая рубаха, светлые брюки, даже туфли белые. А галстук пестрый, как тропическая птица.

— Мы собирались закусить и лечь. — Алоизас совсем растерялся, с опаской пялил на него, словно на шаровую молнию, глаза. — Все так неожиданно.

— Неожиданность — сестра веселья! — смеясь, отстранил сверкающего Рафаэла Гурам — его лицо тоже сияло, как полная луна. — Поужинаем по нашим обычаям!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: