— В его стихах, в его удивительных строфах шумит горный ветер!
О другом — большелобом математике — он смачно жует зелень, засовывая ее в рот целыми пучками, и она шевелится у него под носом, словно усы, — повествуют не менее торжественно:
— Когда нашу жажду не утоляет божественная поэзия, мы припадаем к роднику его чудесных уравнений!
Красиво-то красиво, хотя слева все время нашептывает ироничный голос змея-искусителя («Тут и самому Руставели уже нечего было бы делать! И господину Эйнштейну. Вам не кажется, мадам?»). Нет, Лионгине не кажется, так как слова тостов обладают тайной силой, и видишь горный ветер, прибивающий к камню редкую траву, видишь, как мгновение удерживает он ее слабые стебельки, отпускает и снова причесывает, и не надоедает смотреть на сильные, нежные, ласкающие каждую былинку пальцы ветра. У маленького человечка — она заметила — удивительно нежные пальцы. А что касается пышных слов, то они пенятся и опадают — необязательно в них верить, достаточно восхищаться их фантастическими гейзерами, вздымающимися, словно горы, чьи темные громады высятся неподалеку как доказательство существования того, чего, возможно, и нет. Да, все в этом застолье чрезмерно ярко и величественно, как в горах: дружба, славословия, скромность. Чрезмерно, если смотреть снизу, запрокинув голову… А если — сверху, с вершин? Господи, один бы разочек глянуть с вершины! Хоть бы до часовенки добраться!
— Что, умеем хвастать? Чем меньше народ, тем больше хвастунов! — Это снова шепчут ей слева, чтобы не таяла от восхищения.
Не собираясь соглашаться, Лионгина не решается и возражать этому трезвому голосу, развенчивающему высокие слова, ибо тогда пришлось бы схватиться не только с голосом, но и с косящим на нее, горящим раскаленным угольком глазом, и с орлиным носом, и с трепещущей и радужно сияющей тропической птицей — галстуком. И глаз, и хищный нос готовы, кажется, немедленно вцепиться в нее и не отпускать, если она посмеет раскрыть рот.
Между тем стол все чаще орошают струйки вина — вино ведь не вода, ударяет в голову. Начинает расстраиваться строгий порядок, морщится запятнанная скатерть, пошатывается стол, что ж, они люди, не боги, да, Алоизас? Но он не слышит ее — страстно полемизирует о чем-то с математиком. В начале пира с противоположного конца стола придерживал было ее взглядом, словно рукой, чтобы она не забылась и не стала для сидящих рядом лакомым куском, вроде жареного цыпленка, которых тут и без нее навалом, а теперь уже не обращает никакого внимания. По изменившемуся цвету лица видно, что выпил предостаточно, — неужто и его поманила небудничность?
— А вот тот — архитектор. — Шепот слева пытается привлечь ее внимание к худому, откинувшему голову верзиле, важно набивающему трубку. — Знаете, чем знаменит? Окрашенными в синюю краску торговыми киосками, бррр! Национальный позор — его киоски, а вознесут сейчас, как Оскара Нимейера!
Сосед слева никак не может поймать ее блуждающую, по-земному лукавую и вместе с тем отрешенную улыбку. Но он настойчив, шепчет и шепчет, и вот, словно по его заказу, начинает громыхать бас:
— Изящество строений маэстро… Орлы, паря над ними…
— С ума сойти! Разве я не говорил? — радуется обволакивающий Лионгину голос, в эту минуту ненавистный, потому что грозит лишить ее праздника.
Этот голос принадлежит Рафаэлу Хуцуеву-Намреги, равно как и сверкающий глаз, и орлиный нос; а что означает его собственная двойная фамилия, если не спесь? Такие славословия и ему ласкали сердце — да, да, ведь он дитя этих гор, с молоком матери впитал сладость местных обычаев, но вот рубит все сплеча, желая ей угодить! И одновременно ее Вергилий не забывает пить и есть, зубы — белые и крепкие — запросто разгрызают грецкий орех. Эти все перемалывающие зубы и шевелящиеся усики она видит, не глядя на Рафаэла, вот подцепил вилкой кусок холодной индюшатины, политой ореховым соусом, намеревался положить ей в тарелку, защитилась локтем, тогда принялся за индюшатину сам, не забывая с бойкостью спортивного комментатора наблюдать за пиршественным столом и за ее, ближайшей соседки, настроением.
— Может, вы и правы, — пытается она отмахнуться от покровительственного шепотка соседа, заставляя себя заметить его жирные от индюшатины пальцы. — Ну что понимаю я в архитектуре? А киоски… Плохо, когда их нет.
— Вы серьезно? Вы, такая женщина?! — Рафаэл мотает головой, галстук сбивается в сторону, белейшая рубашка больше уже не эталон свежести — мятая, из-под засученных рукавов лезут руки, обросшие черной шерстью.
— Какая? Ну, какая? Я — машинистка. Простая машинистка в учреждении. Разве вы не знали? — выпаливает Лионгина почти злорадно и сама толком не понимая, почему подмывает ее расквитаться с соседом за едкие, восстанавливающие разумное равновесие замечания, без которых праздник был бы прекрасным блюдом без соли. Потому ли, что, вышучивая построения из красивых слов, он разрушает что-то большее — выношенные ею в мечтах горы? Разрушает? Случайный, встретившийся на пути повеса? Этот актеришка? Она забыла свое обычно испытываемое к артистам почтение. Как-то, еще в пятом классе, ей дали роль. Две фразы и «ха-ха». Фразы произносила сносно, а смех застревал. И не в горле — там, где у бронхитиков застревает мокрота. Насиловала голосовые связки на улице, под одеялом в кровати. Каждый умеющий смеяться представлялся ей сверхчеловеком, тем более — настоящий актер. Ничего не получалось, учительница сжалилась и выбросила из роли это «ха-ха». Нет, ореол артиста не спасал наглого соседа. А тут еще привязалась она к его физическим недостаткам. Отвратительный шрам-подкова на щеке… Уж не в колонии ли для правонарушителей заработал? И голова шишковатая, хотя издали — реклама парикмахерской. Подумаешь, красавец! Нос большой, глаза как угли — у большинства горцев такие. Загораются и когда со страстью поносит сотрапезника, и когда с аппетитом уплетает индюшачью ножку. Потный, раздирающий индюшатину, вызывал раздражение. Будничность обычного человека гасила приподнятость, безотчетные, витающие в душе ожидания. Пусть лучше будет таким, каким явился перед ней на извилистой горной дороге — камнем, еще дымящимся, неизвестно откуда упавшим.
— Смотри-ка ты, машинистка! — Рафаэл вытер губы и пальцы полотняной салфеткой, швырнул смятую на стол. — Нет, вы, Лон-гина, не оригинальны. Уж как хотите, Лон-гина! — Последнюю фразу произнес ради имени. Нравилось имя. Нравилось разгрызать его, как орех.
— Думаете, вру? — Кисти рук профессионально взлетели над тарелкой — воображаемой клавиатурой машинки, — однако и самой почудилось, что наврала. Так далеко было от нее нынешней до вчерашней.
— Лон-гина? Лон-гина врет? — Он чуть не подавился от сдерживаемого смеха. В руке заколебался поднятый бокал, капля красного вина с прыткостью ночного насекомого поползла по белой рубашке на широкой груди. — Врать — тоже надо уметь. Лгунами, я бы сказал, рождаются, милая Лон-гина.
— Господи, новую рубашку залили! — Непроизвольно потянувшаяся к пятну ладонь Лионгины обожглась о грудь Рафаэла. Словно открытой раны коснулась — испуганно отдернула руку.
Рафаэл хотел было удержать — остановило пылающее лицо женщины.
— Не трогайте меня! И шуточки ваши… надоели!
Уже сожалела, что ввязалась в интимный разговор. Ведь она еще не покинувший своей скорлупки птенец, еще в полной власти супруга, замужняя женщина! Как сквозь туман поймала взгляд Алоизаса — не обращенный специально на нее, просто скользнувший по потным, ставшим похожими друг на друга лицам. Глянул и ни с того ни с сего захохотал, заржал, как жеребец. Серьезный, сдержанный Алоизас — ржет? Услышит собственный смех и сам испугается! Не услышал. Вот обращается к нему знаменитый архитектор, не преминув чокнуться бокалом о его бокал. А вот Алоизас уже по собственному почину тянется к кому-то с полным бокалом. Надо бы удержать — вино не вода! — однако самолюбие не позволяет. Да, я — машинистка. Но глянь, как на эту машинистку со всех сторон осаду ведут. Это — Алоизасу. Считаешь, можно жирными пальцами хватать, если машинистка? Это — Рафаэлу. А себе самой: может, еще стану кем-нибудь? Пусть не кем-то другим, хотя бы самой собою? Есть же у меня душа, чувства, мечты. Не было, а теперь есть. Порезаться сейчас — кровь бы струей хлынула. Машинисткой-то, признаться, была я неважнецкой, ха-ха! Лионгина громко рассмеялась. Вот и смеяться умею! Вспомнилось несколько диких опечаток, проникших в чью-то — уж не Алоизаса ли? — рукопись.