Лервье-Марэ снова занялся письмом.
— Это… ты матери пишешь? — спросил Сирил, глядя в сторону.
— Да. Пишу, что мы с тобой вместе…
— А где она сейчас?
— У друзей в Перигоре.
Письмо Жака отличалось простотой:
20 июня.
Золотая моя мамочка, не знаю, когда моя весточка дойдет до тебя, но мне хочется, чтобы ты успокоилась сразу же, как только курьеру удастся до тебя добраться. У меня все хорошо. Я много думаю о тебе. Майор, приятель Щена, добился, чтобы меня назначили связным при полковнике. Шарль-Арман де Ламбрей тоже связной. Я уже получил боевое крещение и даже…
Два последних слова он вымарал. Ни к чему беспокоить мать своей царапиной. Он помнил, что на рассвете, в полудреме, у него родились какие-то прекрасные и глубокие слова первой фразы, но не смог их воспроизвести.
— Передай, что я часто о ней вспоминаю, — взволнованно сказал Сирил.
— Я тебе оставлю место, — ответил Жак. — Напиши несколько слов. Ей будет приятно.
— О! Ты думаешь?
Сирил покраснел и достал блок почтовой бумаги, изрядно испачканный и потрепанный по углам от долгого лежания в солдатском ранце.
— У меня руки грязные… — выдавил он, вытирая пальцы о штаны.
Он долго искал слова, прежде чем начать.
«Мадам, я по-дружески забочусь о вашем сыне…» Эту фразу он отбросил, сочтя ее слишком претенциозной. «Лучшие моменты, мадам… Я часто вспоминаю… Я изо всех сил желаю…» Дальше ничего не выходило.
Кончилось тем, что он начертал в высоком стиле, с росчерком, похожим на вымпел: «Примите, мадам, мое величайшее почтение».
Жак с изумлением посмотрел на Сирила: неужели, чтобы написать так мало, надо столько думать? Отчего у него покраснел лоб и дергаются руки?
«С чего бы это вдруг?» — подумал он.
Он был слишком молод, чтобы допустить мысль, что кто-то из друзей может влюбиться в его мать.
Успокоившись и растянувшись на траве, чтобы унять ломоту во всем теле, он мечтательно произнес:
— Хорошо бы сейчас принять ванну!
— Хорошо бы вскочить на коня! — отозвался Сирил и показал на мотоцикл: — В этой штуке ты весь в пыли, а на лошади тебя обдувает ветерком. Потом даже вода покажется лучше.
— Ты совсем как Ламбрей: если бы на свете не было лошадей, не знаю, что бы вы делали.
— Как видишь, старина, пока все заняты войной!
«Заняты войной… Верно, мы все воюем», — повторил про себя Лервье, словно эти слова не вязались с реальностью. Отдыхать в компании Сирила, перекинуться несколькими словами с парнями из другой бригады и на вопрос, что у него с рукой, ответить: «А-а… пустяки. Трассирующая пуля», будто получить трассирующую почетнее, чем простую, — все это и есть воевать?
А может, война состоит в том, что за долгие часы пребывания человека в разных боевых точках меняются его реакции, интересы и сама природа? Ведь хотя его ночные страхи и не оправдались, уже одно то, что он получил царапину, подарило ему чувство уверенности: он все же «прошел через это». Лервье-Марэ еще никогда не испытывал такого напряжения, такого ощущения преодоления себя, как в ту ночь, на пути в Жен, когда он убеждал себя, что просто обязан вернуться.
Нечто подобное он испытывал с женщинами: ему так много хотелось сказать, но в их присутствии он глупел и не мог выдавить из себя ничего, кроме банальностей. Как-то раз лейтенант Флатте, наставив на него монокль, заметил:
— Войной, дружище, занимаются как любовью. Работают те же органы!
«Нет, я не кавалерист, — думал Жак. — Я всего боюсь. У меня нет даже чувства, что я воюю, так как не могу дерзнуть».
Он резко поднялся, немало удивив тем самым Сирила, и сказал себе:
«Но теперь я дерзну… После войны… Женщины…»
И мысли его снова расползлись.
— Лервье-Марэ! — позвал его офицер, стоящий в дверях командного пункта.
— Ну вот! Опять ехать в Жен! — простонал Жак, снова почувствовав, как холодеет все тело.
«Делать нечего, делать нечего», — повторял он, быстрым шагом направляясь в сторону командного пункта.
Когда через несколько минут он вернулся с документами в руке, на его повеселевшем лице сияла широкая улыбка.
— Сирил, Сирил! — крикнул он. — Мы едем в бригаду, в нашу бригаду! Быстро собирайся и поехали!
Его бригада! Это было единственное место на земле, где Лервье-Марэ чувствовал себя уверенно.
Как только Сирил и Лервье-Марэ тронулись в путь, сектор снова начали обстреливать. На береговой линии завязался бой, и оборона была прорвана, как бумажная мишень. На перекрестках стрекотали автоматные очереди, у живых изгородей виднелись покореженные, дымящиеся минометы, виноградники были изрыты техникой, на улицах шли бои. Семена войны, идущей с севера, попадали на берег, не знавший войны со времен шуанов, и начали прорастать густыми пучками, как прорастает зерно в тех местах, где его зимой неаккуратно сгрузили с машин. Семена войны взошли и в зоне дислокации полевых частей. Тем не менее курсанты дрались, как дерутся упрямые крестьяне за свои поля или за церковь. Для них список погибших в вестибюле почета означал церковь, полоса препятствий в Верри — семейное достояние, и не один из них еще скажет: «Не позволим захватить нашу Школу».
Мотоцикл мчался по светлому шоссе. После тридцатичасовой поездки на ветру губы Лервье-Марэ запеклись, щеки задубели.
Сквозь огромные очки он перечитывал документ, который держал в руках. Этот важный приказ следовало доставить капитану Декресту и распространить по всем бригадам эскадрона. Надлежало, не дожидаясь наступления противника, части которого веером раскинулись в долине, поменять диспозицию и быстро, любыми доступными средствами сформировать непрерывный оборонный рубеж на высотах. Подкрепление из Сен-Мексена займет позиции на открытой местности. Таким образом, вся молодежь — курсанты-кавалеристы, пехотинцы, курсанты моторизованных войск, — все вступали в сражение.
Лервье-Марэ внимательно изучил каждую фразу, чтобы в случае чего по памяти ответить на вопросы. Скоро он предстанет перед Сен-Тьерри, и волнение ученика было даже сильнее, чем волнение фронтовика.
«Чем мечтать и писать письма, которые все равно не дойдут, лучше бы я побрился», — подумал он, инстинктивно поправив галстук и передвинув на место пряжку ремня.
Жаркое полуденное солнце слепило глаза, а синева неба была затянута легкой пыльной дымкой, которая часто появляется над Анжу. По этой небесной пастели всегда хочется провести рукой, а потом посмотреть, не осталось ли синевы на пальцах.
В ровном шуме мотора они катили по широко раскинувшимся холмам. Вдали аспидным блеском отливал шпиль церкви, придорожные тополя были пронизаны солнечным светом.
Лервье-Марэ прикидывал расстояние до церкви: километра два, а если учесть, что в ясную погоду следует добавлять, то, пожалуй, два с половиной… Вдруг что-то резко бросило его на бок, и весь окружающий пейзаж, с виноградниками, полями и косогорами, крутанулся перед глазами. Сирил сделал крутой вираж на широкой дороге, почти положив машину. На мгновение мотоцикл оказался на двух колесах, и Лервье-Марэ увидел у себя над головой просторные поля, почувствовав себя точно в море во время качки. Сирил приподнялся, как в стременах.
Наконец ему удалось выровнять машину, и третье колесо коснулось земли.
— Что случилось? — крикнул Лервье.
— Сзади! — заорал Сирил.
Лервье обернулся, но не увидел ничего, кроме убегающей ленты дороги.
— Изгородь слева! — снова крикнул Сирил. И тут Лервье разглядел за изгородью круглые каски.
— Ты что, не видел, как пули подняли пыль на дороге? — зло спросил Сирил. — Так погляди! Многовато для двоих!
Лервье внимательнее оглядел дорогу и окрестности.
— Там! — махнул он рукой, предупреждая Сирила.
На этот раз Лервье-Марэ услышал выстрелы: стреляли и сзади, и спереди.
— Господи, — прошипел Сирил. — Пригнись, я поворачиваю.
Мотоцикл юзом прошелся по дороге, подпрыгнул на выбоине и свернул на проселок, обсаженный тополями.