— Ну тебе-то нечего бояться. Тебя все равно вытянут, хоть место у тебя и не ахти.
— Сильно в этом сомневаюсь.
Капитан добрался до конца третьей страницы.
— Лемонтье, Девятая бригада; Бальер, Девятая бригада; Дюпюи де Брей, Десятая бригада. Все, кого я назвал, могут идти.
Сквозь шум удаляющихся шагов и хлопающих дверей Ламбрей расслышал:
— Остальные — в моторизованные войска.
Шарль-Арман спускался вниз, понурив голову на длинной шее. Мало того что его унизили, у него собирались отнять лошадь. И он чувствовал себя глубоко несчастным.
Он вырос в мире, где все задумывалось и совершалось ради лошади, где традиции, престиж, одежда, шутки и труды — все зависело только от Лошади, как от главного божества. И вот теперь он разом лишался всего: и манежа, и скачек с препятствиями, и лихого галопа в полях на маневрах. Не брызнет больше вода из луж под копытом, не засвистит сабля в стремительном мулине, [6]не ударит он по рукам в безумном пари. Из его лексикона исчезнут слова «эстафета», «вольтижер», «стремя». Бедра не будут больше сладко неметь после долгой скачки, не придет то состояние души, которое открывает дорогу отваге и фантазии. Пропали все воспоминания о будущем.
Сомюр сразу перестал казаться раем для души и тела. Теперь он превратился для Шарля-Армана всего-навсего в школу, где его научат воевать.
Потом его зачислят в какой-нибудь бронеполк, и, пока идет война, на коня он не сядет. Война отобрала у него это право. А может, и вообще никогда больше не сядет. Может, с лошадьми покончено навсегда.
Навстречу ему попался Монсиньяк.
— Мой бедный друг, — посочувствовал ему великан Жорж, — такой удар!
— Да уж, что верно, то верно.
— Тебе придется забрать сундучок из моей комнаты. Теперь твое место займет Лопа. Но это ничего не меняет, ты же знаешь. Всяко бывает. Пока, старина!
— Значит, теперь Лопа и Монсиньяк, всегда вместе! — тихо пробормотал Шарль-Арман вслед приятелю.
Комнаты бригады, в которую зачислили Шарля-Армана, располагались на третьем этаже, под самой крышей. Он перетащил туда свои пожитки и толкнул первую попавшуюся дверь, но рассмотреть мансардную комнату с выбеленными стенами не успел. Навстречу ему шагнул верзила в полевой форме, в пилотке набекрень и заорал с сильным славянским акцентом:
— Иди отсюда! Чтобы войти, хотеть матрас! Иди отсюда!
Верзила размахивал длинными руками, из-под пилотки выбилась прядь белокурых волос. Определить его возраст было трудно: может, двадцать, а может, и все тридцать. Чтобы продемонстрировать силу, он схватил металлическую сетку от кровати, поднял ее над головой и с грохотом швырнул на пол.
Ламбрей поглядел верзиле прямо в глаза, поднял другую сетку, напрягся и с напускной легкостью грохнул ее об пол.
— Вот тут я и останусь, если мне подойдет, — сказал он с нажимом и оглядел помещение.
Оно мало походило на комнаты первого этажа. Здесь не было ни комода, ни кресла, ни туалетной кабинки, а только полки для багажа вдоль стен и восемь спальных мест, по четыре с каждой стороны. Два стрельчатых окна выходили во двор почета.
Верзила сразу успокоился, подошел к Шарлю-Арману, щелкнул каблуками гигантских сапог и представился:
— Стефаник!
— Очень может быть, — ответил Ламбрей.
Он запихнул сундучок в угол и вышел из комнаты, про себя подумав: «Чокнутый какой-то. Хорошенькое начало!» Обернувшись на дверь и запомнив номер — 290, — он стал спускаться вниз.
В коридоре на него налетел Лервье-Марэ.
— Куда несешься? — спросил Ламбрей.
— К коменданту. Меня вызвали.
— А ты что, с ним знаком?
— Нет, но его должен знать дядя. Он собирался предупредить коменданта о моем прибытии. Я хочу, чтобы меня зачислили в одну бригаду с Бобби. А что, тебя вправду определили в моторизованные? Обидно, но ты выпутаешься. С твоими-то связями. Сделай так, чтобы тебе помогли.
— Кто? — ответил Шарль-Арман. — Ты же знаешь, у нас нет выхода на чиновников правительства.
Шарль-Арман закончил день в столовой, где обнаружил Монсинъяка, Лопа, Пюиморена и остальных друзей, которые тут же кинулись его утешать. Но и они не могли рассказать ничего хорошего. Их заставили освободить комнаты первого этажа. Все бригады верховой кавалерии разместили в корпусе Лиотэ, по двадцать человек в спальне. Удобств не будет, мебели тоже, а вещи придется укладывать как простым рядовым. Что же до пресловутых тренерских лошадей, о которых столько говорили, то лошади положены только раз в неделю. Остальное время — полевые занятия, каждый день с семи утра. Амуницию курсанты должны чистить сами. Верховая езда отошла на задний план.
— Нет, Сомюр уже не тот, что раньше, — без конца повторял Монсиньяк, как будто точно знал, что было раньше. — Традиции исчезают. Тем, кто сюда попадет во время войны, здорово не повезет!
За столами было шумно и накурено, но как-то безрадостно.
Поскольку радость, видимо, тоже относилась к числу местных традиций и курсантов трудно было совсем ее лишить, они сели играть в покер. Шарль-Арман проиграл несколько луидоров и благоразумно уступил свое место Ламотт-Сенвилю.
Он чувствовал, как расширяется трещина в его отношениях с друзьями. В их речи появилось множество намеков на вещи, которые он уже не понимал. В закрытом школьном мире произошел раскол на два лагеря. И с первых же дней Шарль-Арман оказался в противоположном лагере: в моторизованных войсках.
Ему надоело, что каждый входящий и выходящий говорил ему «мой бедный друг», и, побродив еще немного по территории, он отправился в свою комнату.
Белобрысый дикарь сидел в ногах своей койки, растянув на поднятых коленях сверкающий аккордеон, и наигрывал мелодии Центральной Европы. Ламбрей насупил брови.
— Добрый вечер, — сказал Стефаник, не переставая играть.
У него были голубые глаза поэта, худое лицо и слегка асимметричный длинный подбородок. По клавишам аккордеона бегали огромные руки, силу которых Ламбрей уже успел оценить.
— Добрый вечер, — ответил он. — А кто застелил койки?
— А вон, кюре.
Стефаник мотнул зажатой в зубах трубкой в сторону парня, разбиравшего вещи возле окна.
Ламбрей узнал курсанта, поднявшегося, когда выкликнули фамилию Монсиньяк.
— Полагаю, вы хорошо знакомы с моим кузеном, — произнес «другой Монсиньяк», подходя к Ламбрею.
— А, так вы Эмманюэль! Ну да, Жорж мне о вас рассказывал. Ведь вы…
— Бенедиктинец, — ответил Эмманюэль Монсиньяк. — Был послушником… А ваше имя я прочел на сундучке. Я поселил вас возле окна. Вы не против?
— Нет, что вы. Спасибо. А это кто? — показал он глазами на Стефаника.
— Он из чехословацкой добровольческой армии, будет учиться на офицера связи.
Шарль-Арман легонько постучал себя пальцем по лбу.
— Да нет, вы напрасно так думаете, — отозвался Монсиньяк, — вот увидите. Он очень добрый.
— Вам, должно быть, весь мир кажется добрым. Вопрос веры.
— В каждом человеке есть доброта, — ответил бенедиктинец, прищурив глаза и улыбнувшись. — Надо только почаще вспоминать о Создателе.
— Уверяю вас, во мне ее нет ни капли, — сказал Шарль-Арман.
— Есть, обязательно есть. Не может не быть. Я только пока не знаю, в чем она себя проявит. Вот у него это музыка, аккордеон.
— Во мне она, судя по всему, звуков не производит.
Шарль-Арман растянулся на койке. Никогда еще он не чувствовал так мало любви к ближнему.
«Это становится забавным, — размышлял он. — Один будет целыми днями талдычить о Боге, второй — играть на аккордеоне».
Комната тем временем понемногу заполнялась.
Вошел Мальвинье и с ним еще два парня, с которыми Ламбрей не был знаком: серьезный бретонец Гийаде с утонувшей в плечах короткой шеей и коренастый, курчавый Юрто с черными усиками. Юрто сразу скинул гимнастерку и остался в фуфайке цвета хаки и брюках с лиловыми подтяжками.
6
Мулине — один из приемов французской школы фехтования для развития кисти руки. (Прим. ред.)