Низкорослый парень оскалился, будто рассмеялся беззвучно, нервно дернул головой и с вызовом посмотрел на Соколовского. Чем-то он напоминал Фокина: мгновенно пробегающей наискосок по лицу - от угла рта к виску - улыбкой, маленьким асимметричным лицом, кепчонкой с ломаным козырьком, из-под которого выбивалось подобие чубчика. Сказать точнее: шкет, шкетик.

Двое высоких мужчин, стоявших рядом с ним, выглядели посвирепее.

- Держись, Григорий! - сказал один из них, со светлыми густыми бровями и тяжелой складкой над переносьем. - Сейчас покупать начнет. Это приказчик. Ходок!

Руки Григория мирно свисали вдоль тела, но выражение резкосмуглого лица с холодными голубыми глазами, цвета линялого ситца, не сулило добра. Он зарос темной щетиной весь, кроме носа, лба и внятно очерченных кругов у светлых глаз.

- Ну, чего надо? - выкрикнул он неожиданно высоким голосом и смерил Соколовского уничтожающим взглядом.

Соколовский приблизился к ним вплотную.

- Товарищи, - начал он тихо, - я тоже из лагеря. Третий день на воле…

Он протянул руку толстогубому парню с широко посаженными глазами, но тот больно ударил его по пальцам.

- Кирилл! - предостерегающе бросил Григорий, а шкет в кепчонке повис на его плече.

- Ладно, Ленька, - проговорил толстогубый, стряхивая его рывком плеча. - Они этих гадов десяток на рубль покупают.

Левая половина лица Кирилла резко дрогнула, рот криво дернулся, и на губах запузырилась пена.

- Ты возьми себя в руки, - посоветовал ему Соколовский. - Так вот: вы сами решайте, как поступить, а меня выслушайте, ничего другого мне не надо. - Спокойствие и достоинство, с которыми он продолжал разговор, кажется, произвели впечатление. - Ударите - я стерплю, хоть я и не из терпеливых. Стерплю, мне-то вас бить не за что, а если так, по своим бить, можно и просчитаться. Я бы и сам не поверил такому пришлому агитатору, тоже принял бы его за шкуру. - Он развел руками. - Все понимаю, а вы попробуйте все-таки - выслушайте меня.

- Сволочь! - выдавил из себя Кирилл со стоном, со зловещим ликованием. - Ну и хитрая же сволочь!

- Если вы футболисты, - продолжал Соколовский, пропустив мимо ушей ругань, - может, знаете меня, может, слыхали про меня. Фамилия моя Соколовский…

- Врет? - требовательно спросил Кирилл у того, кого он назвал Ленькой.

Ленька не знал.

«Значит, Кирилл не здешний. И шкет тоже», - отметил про себя Соколовский.

- Эх, ты!… - уничтожающе воскликнул Григорий: он узнал наконец прославленного форварда, и его презрение стало более личным и непримиримым.

- Ну трави свою баланду! - потребовал Кирилл.

- Три дня назад я еще жил в таком же бараке. Пожалуй, похуже: может, слыхали про лагерь на Слободке? И немцев я люблю не больше, чем вы. Ну вот, вывели нас из барака в подштанниках, бросили футбольный мяч под ноги и сказали: играйте! Приказали играть.

- А вы и рады стараться?! Продались! - щека Кирилла снова задергалась.

Соколовский будто не слышал.

- Мы подумали: чем подыхать за проволокой, лучше выйти, рискнуть, успеть что-нибудь сделать, оглядеться на воле, вернуть рукам силу… - Он протянул вперед длинные в кровавых мозолях руки заключенного.

Кирилл бросился и нанес Соколовскому несколько исступленных ударов, но все неладно, все мимо цели, будто бил сослепу.

За ними наблюдали - в барак ворвались охранники, Цобель и Савчук. Кирилл упал от удара Савчука и корчился на полу, разбрызгивая порозовевшую пену. Савчук уже занес ногу, целясь в лицо Кирилла, но Соколовский метнулся и сгреб Савчука так, что его серый спортивный пиджак затрещал.

- Чудило! Я же за тебя вступился.

- Еще убьешь, - мрачно отшутился Соколовский, отталкивая Савчука. - Играть некому будет. Ты вроде не футболист - боксер. Бьешь, когда ничем не рискуешь.

На полу затихал Кирилл.

- Он контуженный, - объяснил Ленька.

- Матросня! - Савчук сплюнул, ноздри его все еще ходуном ходили от возбуждения. - Шпана портовая!

Цобель удовлетворенно потрепал Соколовского по плечу.

Через четверть часа с территории лагеря выехала машина. Кирилл медленно приходил в себя на заднем сиденье и смотрел на мир мутным, отсутствующим взглядом. Понимал, что их везут на расстрел, но не чувствовал в душе ни боли, ни раскаяния. Тесно прижались к нему товарищи - солдат Григорий и Ленька Архипов, одесский паренек, случайностями войны занесенный в этот лагерь.

Уже при въезде в город Соколовский набрался храбрости и тронул Цобеля за плечо.

- Остановите машину, мы пешком пойдем. - Рыжие брови Цобеля удивленно поднялись.- Так будет лучше, - настойчиво сказал Соколовский.

«Оппель» затормозил.

11

С наступлением комендантского часа город погружался в тишину, в затемненных квартирах все еще шла своя, медленно замирающая жизнь, но ее голоса не достигали улиц.

Глухие, мертвые фасады. Слепые окна. Входные двери, замершие в том положении, в каком их оставил последний из вернувшихся жильцов.

Окно Миши Скачко выходило во двор и было распахнуто настежь - правая створка приткнулась к облупленной штукатурке дома, левая ушла в листву тополя. В комнату смотрели неяркие еще вечерние звезды.

Третий день он жил с виноватым и тревожным чувством, что его радость в час общей беды - это наваждение, сон. Саша очнется, посмотрит на него чужим, невидящим взглядом. Проснувшись первым, он сбоку смотрел на ее полуоткрытый рот и вздрагивающие во сне веки; ждал и отчего-то боялся ее первого взгляда, когда она еще не вполне придет в себя. А Сашу также настойчиво изводила мысль о какой-то нежданной беде, которая заставит его отдалиться или исчезнуть, безнадежно, как исчезли многие люди в кровавой сумятице войны. Сознание Саши, еще формировавшееся, мягкое, как сердцевина несозревшего ореха, было потрясено войной и оккупацией, гибелью людей, преступлениями, за которые, казалось ей, никто не нес ответственности. И она мучительно вглядывалась в веснушчатое мальчишеское лицо, замирала, увидев, как он морщит лоб, хмурится и умолкает.

Они подолгу молчали. Саша перебирала в уме недавние подробности своей уже взрослой жизни, унижения последних месяцев, до слез жаль было Зиночку, жаль фабричных подруг. Себя она жалеть не умела - может быть поэтому ее сочувствие другим было так истово и глубоко.

Случалось, слезы появлялись на ее глазах, и, спасаясь от горьких мыслей, Саша прижималась к плечу Миши.

- Чего ты? - спрашивал он с грубоватым участием.

- Как все могло быть хорошо! - вздыхала Саша. - Жалко всех. Густые шелковые брови Саши поднимались в трудном раздумье - в вечернем свете они казались угольно-черными и резко проступали на матовом лбу.

Он торопливо докуривал махорочную самокрутку, частыми затяжками, как человек, который готовится сесть в приближающийся автобус. Скачко не разделял Сашиной жалости ко всем, но считал, что ее сейчас не переубедить, что это ее женский, не до конца постигнутый им мир. Однажды она сказала:

- Людей нельзя бить, Миша, это ужасно. Как можно бить взрослого человека? Или старика? Меня тоже хотели угнать в Германию. Знаешь?

- Ты говорила.

- Разве? - поразилась Саша.

- Ты или Грачев.

- Это смерть, Миша! Может, я не должна так говорить тебе, после того что ты вынес, но это правда - смерть. Зину, может, пощадят, она девочка, так и уехала девочкой, она ведь еще исхудала - тоненькая, как травинка.

Скачко потеснился, молчаливо, движением руки, позвал Сашу и, когда она улеглась, обнял ее, защищая от тягот и страхов жизни.

- Я не видела настоящего фронта, - продолжала Саша, - наверно, поэтому мне особенно тяжело… Все ведь говорили, что город не сдадут, даже в газете писали. Мы уже привыкли, что на окраинах стреляют, и как-то вдруг все кончилось. Трудно было поверить. Самолеты я видела, я рыла окопы, - спохватилась Саша, - и нас бомбили. Страшно, но почему-то я знала, что не умру, увижу тебя. - Она помолчала. - Если бы вдруг увидеть весь фронт, весь, как он проходит по земле, наверное, жить было бы легче.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: