Слава богу… в июле!
Когда Павол возвращался домой, в окнах трактира Чечотки горел свет, но стояла мертвая тишина. Не слышно было ни шума, ни криков, хотя воскресенье уже спешило на смену субботе.
Из дверей, тяжело припадая на деревянную ногу, вышел Винцо Совьяр. Встретились, поздоровались.
— От Чечотки иду, — проговорил инвалид глухо, будто издалека. — Бедняга Чечотка… час назад испустил дух.
Это было неожиданно. Особенно для Павла, который давно уже не был в деревне и не знал, что Чечотка в последнее время больше лежал, чем ходил. Болезни, заработанные Чечоткой еще на фронте и долгие годы подтачивавшие его здоровье, — это была единственная награда, которую он выслужил. И когда он увидел, как всюду гибнут, втаптываются в грязь идеалы, за которые сражались простые, как сам он, легионеры, жизнь стала его тяготить, и смерть пришла как раз вовремя. Для него было лучше умереть с верой в идеал, чем жить, обманувшись в своих лучших надеждах. Около дома Павол вспомнил о его вдове:
— Тяжко ей теперь придется!
— Почему?
— Ну… всякая там грязная конкуренция.
Совьяра будто ужалили. Он разозлился, вскипел:
— Ты это на что намекаешь?
А Павол был рад, что задел его за живое. Он знал о торговых делишках Совьяра и справедливо полагал, что именно они увели его от безрассудного бунтарства к другому, более спокойному берегу. У него уже пропал всякий интерес к Совьяру, и потому он предпочел уклониться от прямого ответа:
— На что намекаю? Да… ведь Магат собирается открыть новый трактир!
VIII
Прошло много времени, прежде чем Павол более или менее освоился на новом месте, где ему пришлось работать. Сначала он не видел вокруг ничего, кроме огромной товарной станции. Железнодорожные пути змеились, переплетались и убегали вдаль, словно тоненькие ручейки вешних вод, журчавших на родных холмах и косогорах. Их было столько, что Павол просто диву давался, зачем витковицкому металлургическому заводу такая станция. Он работал на загрузке одной доменной печи и не знал, что весь этот ад, это море шума, стука, грохота — только часть ужасного целого. Не знал, что в Витковицах — восемь печей!
Работа была чрезвычайно однообразна и потому особенно изнурительна. Когда начиналась смена и Павол брал в руки тяжелую лопату, он уже наперед знал, что через восемь часов вернется в свой барак смертельно усталый, разбитый и без всякой радости. День за днем, день за днем — и никакого просвета. Железнодорожные пути сплетались, и в них была вплетена его жизнь. Он был пленником железа.
Далеко не сразу выпутался он из этой железной сети настолько, что стал разбираться в том, что его окружает. Вокруг тянулись сплошные железнодорожные пути, по которым целый день двигались сотни груженных сырьем и порожних вагонов; длинные стрелы подъемных кранов напоминали поднятые вверх протестующе сжатые в кулаки руки. Тросы подвесной дороги дрожали в воздухе, словно паутина бабьего лета. Застекленный подъемник у самой печи перечеркивал все вокруг своим решительным движением. И все эти удивительные машины-автоматы работали согласованно, подгоняя друг друга, ускоряя доставку руды, известняка и кокса к печи. Чудовищная пасть печи должна жрать, должна утолять свой голод… без отдыху, без остановки. Мелькали вагоны, подъемные краны, вагонетки, люди; сами по себе они были как будто и не очень шумными, но скрип, удары, грохот и стук — все эти звуки сливались воедино и оглушали, словно бешеный паводок, словно весенние воды, которые, разливаясь, смывают все на своем пути.
Павол скоро привык к этому грохоту. Он не пытался различать отдельные звуки и принимал их во всей совокупности, как люди воспринимают пищу со всей гаммой ее вкусовых свойств, — в конце концов его слух как будто отгородился высокой, непроницаемой, толстой стеной: вокруг стоял гул от бешеной работы живых и железных механизмов, а Павол был один-одинешенек… Его тяжелая лопата мелькала и на железнодорожных вагонах и в глубоких подземных хранилищах. Вагоны, сотни вагонов в день подвозили руду, известняк, кокс. Прямо из вагонов сырье ссыпалось в специальные огромные ящики под рельсами. Оттуда со страшным грохотом через отверстия, проделанные в днищах ящиков, оно попадало в тележки, раскачивающиеся на тросах подвесной дороги. Тросы двигались и несли с собой тележки то с рудой, то с коксом, по желанию чудовищной печи. Днища груженых тележек затем раздвигались для того, чтобы наполнить большие корзины, которые потом сами скользили по наклонному тросу над огненной пастью печи — над колошниками. Там днище каждой корзины открывалось, и руда, кокс, известняк летели вниз, в пламя негаснущей печи.
В первое время это казалось ужасным…
Воспоминания о зеленых лесах и залитых солнцем склонах, о черных деревянных избах и пропахших сыростью хлевах, во власти которых до сих пор находился Павол, постепенно тускнели и гасли в этой железной могиле. А когда приходилось работать в ночной смене, нечего было и вспоминать о синих и прозрачных ночах: ночи здесь по всему горизонту горели кровавым пламенем, это спокойное багровое зарево время от времени облизывали раскаленные языки — работали бессемеровские конвертеры.
Расширенными глазами смотрел Павол на всю эту непостижимую красоту, хотя она и была полита потом и стоила лихорадочного, не знающего передыху труда.
Иногда приходил сменный мастер проследить за тем, чтобы люди исправно напрягали мускулы, чтобы все неистовое движение рук, колес и сложных механизмов направлялось к одной цели; широко расставляя ноги, он кричал:
— Поживее, ребята, поживее… скоро конец!
А часто смена еще только начиналась.
Иногда некоторые останавливались, вытаскивали из кармана замусоленную папиросу, закуривали. Тогда к ним присоединялись и те, кому до этого в голову не приходило курить. Павол сначала боялся таких остановок. Машины продолжали свое бешеное движение, и Павлу казалось, что каждая остановка непременно обернется против самих рабочих, что одним придется наверстывать то, что не сделали другие. Но скоро и он научился улучать минутку, чтобы покурить и хотя бы этим скрасить однообразие работы.
После смены возвращались хмурые и молчаливые. Иногда кто-нибудь из рабочих спрашивал у товарища:
— Идешь сегодня на собрание?
Кто отмахивался от вопроса, кто утвердительно кивал. Одни шли с работы совершенно разбитые, равнодушные ко всему, другие и после работы говорили о разных разностях, часто обсуждали животрепещущие политические вопросы.
Эти разговоры о политике были Павлу не совсем чужды. Живя в деревне, он захаживал к Совьяру, и там ему частенько приходилось их слышать. Заглядывал он и в «Пролетарий», который был переполнен непонятными для него тогда словами и выражениями. Они застревали у Павла в памяти, и, когда он пытался выяснить у Совьяра их смысл и содержание, тот часто не мог удовлетворить его любопытства, потому что для него самого они были чем-то вроде украшения: Совьяр, точно малый ребенок, надевал на себя эти пестрые тряпки, чтобы казаться интереснее самому себе и другим. Но и для него это было пустым звуком. Зато у рабочих те же слова звучали весомо: они как будто вырывали их из нутра — каждая фраза обрастала плотью и кровью, в сущности становясь частицей их самих, частицей их жизни, и, произнося ее, они словно приносили в жертву часть своей жизни.
Если поначалу Павол чувствовал себя после работы слишком усталым и ему ни до чего не было дела, то вскоре его потянуло к тем, кто после смены договаривался встречаться, чтобы поговорить о делах.
— Что за собрание?
— Соцдемы.
— Нужно пойти, товарищи! — серьезно откликались одни. А другие смеялись:
— Нужно, поглядим им в зубы…
Павол ходил вместе с другими и поначалу молчал, плохо разбираясь во всем. Он был внутренне парализован и чувствовал себя бессильным перед любыми впечатлениями. Он не реагировал на них, отдаваясь им во власть. Путы повседневной изнурительной работы походили на сложный переплет гигантских труб, которые со всех сторон обвивали железную печь. Трубы, по которым отводились колошниковые газы, соединяли печь с пылеуловителями и тянулись потом к огромным нагревателям. Нагреватели, в свою очередь связанные разветвленной системой труб, стояли около печи, словно цепные псы. Трубы, трубы от печи к пылеуловителям, нагревателям и дальше; использованные колошниковые газы выбрасывались через высоченную фабричную трубу. Она торчала, точно древко, с которого давно сорвало полотнище флага. От мастерских опять трубы, опять к нагревателям, к печи. Все здесь, словно в заколдованном кругу, двигалось в непостижимом порядке так, чтобы сердце — железная пылающая печь — могло биться без остановок.