— Да как к ним подступишься? — помолчав, стал оправдываться Павол. — При одном слове «коммунист» у них волосы встают дыбом. «Это безбожники!» — запугал их фарар. И аграрии туда же: «Коммунисты только разворуют все!»
— А ты им разъясни, — резко сказал Жьярский.
Лицо Павла исказилось горькой усмешкой.
— Трудно разъяснить, если сам не знаешь! Ведь я не в партии, знаю только то, что слышал и видел в Витковицах. Я только чувствую, что они за бедноту, за революцию. А спроси меня, что будет после этой революции… почем я знаю. Я еще об этом не думал. А знать надо!
Жьярский смотрел на Павла, взвешивая каждое его слово, и подтвердил:
— Надо!..
Проговорили до самых сумерек. Из маленького окошка открывался вид на ручей, на посеревшие луга, над которыми уже клубился туман. Мальчишки гнали коров домой. На западной стороне неба, окрашенной кровавым закатом, на вершинах гор вырисовывались остроконечные ели.
Жьярский рассказывал и рассказывал Павлу, насколько хватило времени. Он рисовал перед ним картину будущего. Говорил о грядущей революции, помогая себе руками, изображал, перечислял на пальцах, чертил на столе невидимыми линиями то, что будет потом. Павол напряженно слушал, затаив дыхание, и, не успевая постичь всего, старался осмыслить и усвоить хотя бы отдельные факты из того, что мановением руки выстраивал перед ним Жьярский, который, подобно архитектору, уже при закладке фундамента видел перед собой все здание. Но времени было слишком мало. В сознание Павла запало несколько зерен, зато они остались, и их укрыло землей.
Вечер заглянул в потемневшие окошки. Жьярский встал, протянул Павлу руку и сказал:
— Думай над всем этим, товарищ. В Витковицах у тебя есть возможность спрашивать обо всем, учиться. Спрашивай, учись. Но не один… а вместе с другими. Именно это важно. Я скоро опять приеду.
Павол вышел его проводить, а потом немного постоял перед домом.
Он был сейчас как широкое, плодородное поле, которое с наступлением вечера оставил сеятель.
XII
Тяжело было Павлу в этот раз отправляться в Витковице. Словно в него вселилось какое-то недоброе предчувствие. Весь день накануне он на скорую руку переделал массу дел, поправил мотыги и корзины, залатал мешки. Украдкой посматривал на Зузу, притихшую и выжидающую, а когда глаза их встречались, старался приласкать ее нежным взглядом, подбодрить ласковой улыбкой и подбирал слова, которые целительно действовали на ее исстрадавшуюся душу.
Перед уходом он зашел домой потолковать с отцом.
— Не могли бы вы, отец, помочь Зузе? Надо картошку копать, а она одна. Боюсь, как бы чего не стряслось.
Отец сидел за столом, в углу на постели дремал Ондро, больше дома никого не было.
— А что с ней может стрястись? Из-за того, что тяжела? Ничего с ней не станется, если у бабы все как следует. Тебя мать родила прямо в поле… а через три дня уже работала, аж небу было жарко.
Старик явно уводил разговор в сторону, поэтому Павол сказал:
— Зуза слабая. Ей помочь нужно. А я не могу остаться дома.
— Ну, уж как-нибудь. Мочи нет помогать… сами не управляемся. Может, нанял бы кого? Зарабатываешь ведь…
Старик был прав. Они с женой остались одни, силы уже не те, а работать за них некому. Ондро ходил с костылем, грелся на солнышке, полеживал в постели; работать он не мог и чах день ото дня. Вероне и Янко надо ходить в школу. Трудно, что и говорить…
Павол вернулся к Зузе. Она неподвижно сидела у стола, обхватив голову руками. Он подошел к ней, погладил по волосам и сказал:
— Не тужи, Зузочка, теперь тебе вредно расстраиваться. Скажи… когда это должно произойти?
Зуза подняла на него свои большие красивые глаза. Только сейчас Павол как следует разглядел, какие они. На лице, покрытом большими коричневыми пятнами, которые сливались на лбу и на висках и придавали ей страдальческое выражение, остались одни глаза, светившиеся любовью к Павлу. Но сегодня в них затаился и страх, о котором она не обмолвилась ни словом, но подавить который была уже не в силах.
— Когда это должно произойти? — машинально повторила она вопрос Павла. — Не знаю точно… наверно, как уберем картошку.
— Не перетрудись. Зуза, тебе нельзя копать одной. Давай наймем кого-нибудь в помощь. Может, Качу Тресконёву… или Шимонову Агнесу. А об этом… — он крепко прижал ее к себе и провел рукой от плеч к животу, — об этом не волнуйся. Бог даст, все будет хорошо.
Зуза с благодарностью посмотрела Павлу в глаза и ненадолго успокоилась.
— Я бы не поехал в Витковице, — проговорил он, остановившись перед Зузой. — Но кто знает, сколько это еще продлится. Все говорят, что нас скоро совсем уволят…
Под вечер, когда Павлу пришло время идти на станцию, на Зузу снова напал неодолимый страх. Измученная душа разрывалась на части, слезы душили ее, ноги подкашивались под гнетом разлуки, которая сегодня казалась стократ тяжелей. «Ну зачем так убиваться? — шептал ей внутренний голос. — Ведь Павол много раз уходил и не раз еще будет уходить и опять возвращаться». Она старалась успокоить себя: столько женщин ежедневно дают жизнь детям, искупая любовь тяжкими страданиями. Так чего же бояться?
Зуза боялась не боли, сопровождающей рождение нового человека.
Зуза боялась смерти.
Мало ли женщин, давая новую жизнь, платят за нее собственной? И разве в их деревне не умерли от родов Мариначка, Дрощачка, Юрчичка и невесть кто еще? Умерли, и никто не знает почему. Причина? Никто ее не искал, женщины просто говорили: «Дрощачка умерла при родах — это часто случается!» А искушенная в таких делах бабка-повитуха Грохалка, принимавшая в деревне всех новорожденных, твердила: «Это все равно как лотерея… бог весть что выпадет!»
Серые сумерки сгустились до синевы, когда Павол взял котомку и подошел к Зузе.
— С богом… и не изводи себя, Зуза. Две недели пролетят незаметно, не успеет у тебя срок подойти, как я уже буду с тобой, дома.
Она припала к нему, обхватила руками за шею, и ее мягкие губы слились с его губами в долгом, страстном поцелуе. Но из глаз по щекам текли дрожащие струйки слез, образуя венец страдания вокруг поцелуя любви.
Павол ушел. Зуза вышла вслед на ним и остановилась на крыльце. Она смотрела, как исчезает в густой темноте ночи тот, кому она отдала все… Еще виден его силуэт, еще слышны его шаги. Они доносились и тогда, когда Павла поглотила ночь, но все слабее, слабее, словно тихий стук в запертые двери.
Она прислушалась…
Долго еще стояла и долго слышала глухое тук, тук, тук — то издали, то вдруг совсем рядом. Все быстрей, быстрей, казалось. Павол бежит назад, потому что и звук этих странных шагов раздавался все громче.
Подул ветер и захлопнул двери. Она испуганно вздрогнула и вернулась к действительности.
Никаких шагов нет в помине, Павол не спешит назад. Просто бешено стучала в висках кровь, и сердце отчаянно било тревогу.
Павол снова возвратился на две недели в Витковице — в царство железа и стали, в докрасна раскаленный, грохочущий, окутанный белым паром город. Он оставил свою тощую котомку в рабочем бараке и отправился на завод, чтобы там, на заранее отведенном ему месте, потеряться как песчинка в море безликой массы удивительных машин, стука, грохота, в черной шумной толпе людей.
Работа не радовала его, все валилось из рук. Он останавливался, как только вспоминал про Зузу, и мысли его уносились домой, кружили над черными избами, над горами, по которым тянулись узкие полоски картофеля с засохшей ботвой. В его воображении явственно вставали эти полоски, согнувшиеся над ними женщины с мотыгами в руках, дети, бегающие с корзинками в междурядьях, и мешки с картошкой, грузно осевшие на краю участков. Эти мешки, словно столбы, держали на себе жизнь всего края. «Копает ли уже Зуза?» — спрашивал он неведомо кого, а потому и не ждал ответа. Его охватывала тревога, он думал о Зузе, видел ее перед собой так же явственно, как в прошлое воскресенье, когда она в слезах прощалась с ним… и совсем забывал, что находится в гигантском помещении прокатного цеха, где работал последнее время. Автоматические краны, которые то поднимались, то опускались, выхватывая раскаленные глыбы железа, были опасны, и часто кто-нибудь из рабочих вынужден был предостерегающе крикнуть: «Гоп!», чтобы Павол опомнился и уклонился от удара.