— Гей, чертовы ребята! — крикнул он. — Вот на вашу долю!.. Может, вы завтра добрее станете.
И вдруг из черного мрака ночи — не далее как в двухстах шагах от нас, — в момент, когда ветер на минуту затих, мы явственно услышали человеческий голос, резкий и отчетливый. Но в то же мгновение ветер с диким воем налетел на мыс, Руст заревел и забурлил оглушительно и «Веселые Ребята» бешено заплясали с каким-то диким озлоблением. Но все же мы слышали звук этого голоса, и он продолжал звучать у нас в ушах, и мы знали, что обреченное на гибель судно переживает свою предсмертную агонию, что оно гибнет в нескольких саженях от нас, и что мы слышали голос его командира, отдававшего последние приказания. Сбившись в кучу у самого края утеса, мы с напряжением ловили каждый звук, и все чувства и ощущения наши сводились к одному безумно мучительному ожиданию неизбежной развязки… Но нам пришлось долго ждать, и эти бесконечные минуты казались нам годами. И вот на одно краткое мгновение мы увидели шхуну на фоне громадного столба сверкающей белой пены. Я как сейчас вижу ее с убранными парусами, с болтающимся, сорванным гротом, в тот момент, когда мачта тяжело рухнула на палубу; я как сейчас вижу черный силуэт злосчастного судна, и мне кажется, что я различаю на нем темную фигуру человека, склонившегося над рулем. Но все это минутное видение исчезло с быстротой молнии. Тот же вал, что так высоко поднял его на свой гребень, — он же и поглотил злополучное судно и похоронил его навеки в бездонной пучине морской. Душераздирающий предсмертный крик слившихся в один вопль десятков человеческих голосов огласил воздух, но был тотчас же заглушён треском и шумом и ревом «Веселых Ребят». Так разыгрался в одно мгновение последний акт этой тяжелой трагедии: мощное судно со всем его достоянием и, быть может, даже с лампой, горевшей еще в каюте в последний момент, со всеми этими человеческими жизнями, столь драгоценными для их близких и родных и уж, во всяком случае, ценными для них самих, — все это в одно мгновение пошло ко дну среди водоворота бушующих волн. Все они канули в вечность точно сон. А ветер все еще продолжал свирепствовать и шуметь, и холодные бездушные волны продолжали нагонять друг друга, сшибаться, перескакивать и раскатываться там, на Русте, как будто ничего не случилось.
Долго ли мы там пролежали все трое, прижимаясь друг к другу, безмолвные и неподвижные, — этого я не знаю, но думаю, что долго. Наконец мы один за другим, почти механически сползли вниз под защиту земляного парапета. И в то время, как я лежал там совершенно разбитый и не вполне сознавая, что со мной, с вяло бьющимся сердцем и мутящимися мыслями, я услышал, как дядя мой бормотал что-то вполголоса совершенно изменившимся печальным голосом:
— Так бороться, как им пришлось, беднягам… так бороться… так тяжело бороться… да… да… — И вдруг он начал плакаться: — И все то добро пропало… все пропало!.. И никому не достанется, потому что судно затонуло среди «Веселых Ребят», вместо того, чтобы выброситься на берег… как «Christ-Anna». — И это имя все снова и снова возвращалось в его бреду, и он каждый раз произносил его с ужасом и содроганием.
А буря между тем быстро начинала стихать. Через каких-нибудь полчаса ветер, неистовствовавший и ревевший, как бешеный зверь, спал до легкого ветерка, и вместе с тем пошел холодный, тяжелый, шлепающий дождь. Вероятно я тогда заснул, а когда я пришел в себя, промокший, прозябший, почти окоченевший, с тяжелой головой и разбитым телом, на небе уже начался день, серый, сырой, неприятный день. Ветер дул слабыми капризными порывами, прилив окончился. Руст был сравнительно вялый, точно сонный, и только сильно ударявший о берег прибой на всем протяжении побережья Ароса свидетельствовал еще о свирепствовавшей всю ночь буре.
ГЛАВА V
Человек, вышедший из моря
Рори направился домой, чтобы обогреться и поесть; но дядя захотел непременно обследовать все побережье Ароса, и я счел своим долгом сопровождать его повсюду. Теперь он был кроток и спокоен, но, видимо, сильно ослабел; ноги у него дрожали, чувствовался полный упадок сил, физических и умственных. С настойчивостью ребенка он продолжал свое обследование, спускался до самого подножья скал, бежал за отступающим прибоем. Малейшая разбитая доска или обрывок снасти казались ему сокровищами, ради которых стоило подвергать опасности свою жизнь. Видеть, как он едва держась на своих слабых, дрожащих ногах, ежеминутно подвергался опасности быть унесенным прибоем или попасть в предательскую волчью яму, поросшую бурьяном среди скал, приводило меня в ужас. Моя рука постоянно была готова ухватить его, поддержать и удержать за куртку, когда он падал или спотыкался; мало того, я помогал ему вытаскивать из воды всякие ни на что не нужные и ни к чему не пригодные щепки, рискуя ежеминутно быть подхваченным волной. Нянька, сопровождающая семилетнего ребенка, не могла бы сделать больше.
Но как он ни был ослаблен реакцией, наступившей после возбуждения и безумия вчерашней ночи, душевные ощущения и переживания его оставались переживаниями сильного по своей натуре человека. Его страх перед морем, хотя и побежденный в данное время неудержимым желанием жалкой наживы от утонувшего судна, не утратил своей прежней остроты, и если бы море представляло собой огненное озеро, дышащее языками пламени, он едва ли бы отшатывался от него в большем паническом страхе, чем от прикосновения воды. Однажды, когда он, поскользнувшись, попал ногой в образовавшуюся от прибоя лужу, он вскрикнул так, как только может вскрикнуть человек в предсмертной агонии. После того он долгое время стоял неподвижно, тяжело дыша, как загнанная охотничья собака. Но жажда поживиться чем-нибудь от кораблекрушения была в нем до того сильна, что восторжествовала даже над этим его страхом. И он снова, спотыкаясь и шатаясь от слабости, лез к оставшимся на песке клубам пены, полз вдоль прибрежных утесов, о которые разбивались ленивые слабые валы, и с невероятной жадностью ловил плывшую доску, щепку или бревно, которое едва ли даже годилось на то, чтобы бросить его в огонь. Но как ни радовался он всем этим приобретениям, он тем не менее продолжал все время роптать на свою неудачу, жаловаться, что ему нет счастья.
— Арос, — сказал он, — вовсе не место для кораблекрушений. За все годы, что я здесь живу, это всего только второе; да и то все лучшее добро пошло ко дну…
— Дядя, — обратился я к нему в тот момент, когда мы находились на голой полосе желтого берегового песка, где положительно нечего было искать, потому что все было видно как на ладони на большом расстоянии, а следовательно, ничто не отвлекало его внимания, — дядя, я видел вас вчера в таком состоянии, в каком я никогда не думал вас увидеть. Вы были пьяны.
— Ну, ну, — возразил он довольно добродушно, — уж и пьян!.. Нет, пьян я не был, но я пил, да! И если сказать тебе, человече, божескую правду, я тут ничего поделать не могу. Нет человека трезвее меня, когда я в добром порядке; но когда я услышу, как завывает ветер, то я убежден, что я должен пить… Понимаешь ты это? Должен! Не могу иначе!
— Вы человек религиозный, дядя, — заметил я, — а ведь это грех.
— Еще бы! — отозвался он. — Да ведь если бы это не было грехом, разве я стал бы пить? Что мне за охота? Видишь ли ты, человече, ведь это я назло делаю, это, так сказать, вызов ему с моей стороны, вот это что! Много, много греха тяготеет над морем, старого, мирового греха… Нехристианское это дело, пьянство, но это вызов ему, я знаю, и как только море забушует и ударит ветер, — и ветер, и море, ведь они друг другу сродни, я полагаю, потому что они всегда действуют заодно, — и «Веселые Ребята», эти воплощенные черти, захохочут, заревут, запляшут, а там бедняги борются всю долгую ночь, и их несчастное судно кидает из стороны в сторону и бьет волнами, тогда на меня находит… словно колдовство какое, и я чувствую, что весь перерождаюсь, и знаю, что я дьявол, воплощенный дьявол! И тогда я не думаю о тех беднягах, что в смертельном страхе и ужасе борются за свою жизнь, мне не жаль их, я весь на стороне моря, я заодно с ним, с этими коварными, бездушными, безжалостными валами, — я словно один из тех «Веселых Ребят».