— Ах, нет! — сказал он. — Нет, только не это! Это для вас. Я его ненавижу!
— Ну, что же, в таком случае, сеньор, я выпью его за ваше здоровье и за благоденствие вашего дома и всей вашей семьи, — промолвил я. — Да, кстати, — добавил я, осушив свой стакан, — могу я надеяться иметь завтра честь засвидетельствовать, сеньор, вашей матушке лично мое почтение?
Но при этих, как мне казалось, самых обычных в таких случаях словах, все, что было детского, добродушного и наивного в лице Филиппа, разом исчезло и заменилось выражением скрытности и лукавства. Одновременно с этим он попятился от меня к двери, как будто я был какой-нибудь хищный зверь, готовый наброситься на него, или какой-нибудь опасный бандит с оружием в руках. Когда он таким образом добрался до дверей, он остановился, и, бросив на меня недобрый взгляд, причем зрачки его глаз сузились, как у дикой кошки в момент коварного прыжка, он коротко и отрывисто, с несвойственной ему резкостью проговорил: «Нет!» И в тот же момент неслышно скрылся за дверью, оставив меня одного в комнате, затем я услышал его шаги, спускавшиеся с лестницы и замолкнувшие где-то внизу. Шаги легкие, благозвучные, точно капли летнего дождя. После того весь дом словно замер и погрузился в полнейшее безмолвие и тишину.
Поужинав, я оттащил столик от камина поближе к кровати и стал готовиться отойти ко сну. Но свет свечи упал теперь на стену над камином, и я остановился пораженный при виде портрета, висевшего на той стене, и которого я раньше не заметил. На этом портрете была изображена еще молодая женщина; судя по ее костюму, прическе и приятному, ласкающему глаз однотонному сочетанию мягкой гаммы красок на холсте, можно было сказать с уверенностью, что этой женщины давно уже не было в живых. Но, глядя на эту живую позу, на выражение глаз и улыбки и всего этого прелестного лица, вам невольно начинало казаться, что вы видите перед собой живую женщину, пленительный образ которой отражается перед вами в зеркале! Вся ее фигура, стройная, сильная и прекрасная, отличалась какой-то удивительной пропорциональностью; красноватые косы улеглись точно тяжелые змеи на ее красивой головке, образуя над ней как бы царскую корону и красиво оттеняя ее лилейное, гордое чело. Глаза ее, золотисто-карие, приковывали к себе мой взгляд. Я не мог оторваться от них, и вместе с тем это прекрасное лицо с изящным правильным овалом, лицо столь безупречной красоты было искажено жестокой, коварной и чувственной усмешкой. Что-то совершенно неуловимое в этом лице и в фигуре, как отзвук какого-то отдаленного эха, напоминало и лицо, и фигуру моего недавнего спутника Филиппа. Некоторое время я стоял неприятно пораженный и вместе с тем как бы прикованный к месту этим странным сходством, которому я не мог надивиться. Как видно, фамильный запас чувственности и красоты форм, некогда предназначавшийся для таких знатных дам, как та, что теперь смотрит на меня с портрета, в настоящее время расходовался на предметы домашнего обихода вместо тех высокохудожественных произведений искусства, для каких они первоначально предназначались. Теперь этот драгоценный материал облекался вместо шелка и бархата, драгоценных кружев и самоцветных камней в грубую куртку из самодельного крестьянского сукна, садился на облучок деревенской тележки и погонял ленивого мула, когда тот вез незваного гостя в этот знатный дом, — да и не гостя, а платного жильца.
Но, может быть, живое звено и теперь еще связывало между собой эти два столь различных существа. Может быть, остаток изнеженности и прихотливости прекрасного тела этой красавицы, знавшего лишь прикосновение самых мягчайших и нежнейших тканей, самых дорогих шелков и парчи, заставлял теперь болезненно вздрагивать бедного Филиппа при грубом прикосновении к его смуглому телу жесткого ворса деревенской сермяги.
Может, и многое другое еще из личных качеств красавицы живет в бедном Филиппе.
Первые лучи утренней зари залили своим розовым светом портрет на стене моей комнаты, а я все еще лежал без сна с широко раскрытыми глазами, устремленными на этот портрет, с все возрастающим очарованием. Красота этой женщины коварно закрадывалась мне в душу, заставляя смолкать все мои сомнения, убивая их одно за другим; и хотя я сознавал, что полюбить такую женщину значило бы все равно, что подписать свой собственный приговор и обречь сознательно свое потомство на все ужасы дегенерации, я все же был уверен, что, будь она жива, я полюбил бы ее всем своим существом. И с каждым днем сознание коварства, лживости, жестокости и развращенности этой женщины и моей собственной слабости и безволия перед ней все росло и росло в моей душе. Вскоре она стала героиней всех моих помыслов, всех моих одиноких мечтаний и грез; ее глаза, я чувствовал, могли подвигнуть меня на какие угодно преступления и вознаградить за них с избытком. Образ этой женщины, давно уже покоившейся в могиле, наводил меня на мрачные думы, омрачал мое воображение, мысль о ней постоянно и неотступно преследовала меня. Когда я уходил из дома и находился на свежем воздухе под открытым благодатным небом Испании, когда я долго находился в движении и запасался свежими силами и здоровьем, я нередко с радостью думал о том, что моя чаровница давно умерла и спокойно лежит в своем склепе, что магический жезл ее красоты расщеплен, коварные уста ее сомкнулись навек и безмолвны, любовный напиток расплескан; и все же во мне жило какое-то смутное опасение, какой-то страх, что, быть может, она не совсем умерла, что она может восстать и воскреснуть в образе кого-нибудь из своих потомков.
Я обедал и ужинал всегда в своей комнате. Кушанье мне приносил Филипп, и сходство его с женским портретом на стене положительно преследовало меня. Временами я не видел этого сходства, его как будто не было, но вдруг один какой-нибудь оборот или мимолетное выражение на его лице, — и это сходство, точно призрак, кидалось мне в глаза. Особенно ярко проявлялось это сходство в те минуты, когда Филипп бывал зол или не в духе. Он несомненно был расположен ко мне и гордился тем, что я уделял ему некоторое внимание, которое он часто старался возбудить бесхитростными, чисто детскими выходками и приемами. Он любил подолгу сидеть подле меня перед моим камином, бессвязно по-детски болтая или распевая свои странные бесконечные песни без слов, а иногда ласково гладил рукой мое платье, точно женщина, желающая приласкать любимого человека, и эта его странная манера всегда почему-то вызывала во мне чувство неловкости и смущения, которых я потом очень стыдился. Но, несмотря на все это, он был способен иногда к почти беспричинным вспышкам гнева и приступам мрачного настроения, нередко даже прямо злобного. Так, например, при одном моем слове замечания, сделанного ему, он схватил блюдо и вывалил на пол весь мой ужин, и сделал он это не по неловкости и не нечаянно, а преднамеренно, с вызывающим видом; точно так же при малейшем намеке на какой-нибудь вопрос с моей стороны он моментально ощетинивался, если можно так выразиться. Я вовсе не был непомерно любопытен, в особенности если принять во внимание, что я находился в совершенно необычайной обстановке и среди в высшей степени странных людей, но стоило мне только заикнуться о чем-нибудь, касающемся этого дома или его обитателей, стоило только произнести слово, похожее на вопрос, как он тотчас же как будто свертывался в клубок, точно еж, настораживался и начинал глядеть зверем. Через минуту это у него проходило, но в эти моменты неотесанный, грубоватый деревенский парень до того походил на ту прекрасную знатную даму, что смотрела на него и на меня из своей почерневшей местами золотой рамы, что его можно было бы принять за ее брата. Однако эти моменты быстро проходили, и вместе с ними проходило и сходство.
В первые дни моего пребывания в резиденции я не видел никого, кроме Филиппа, если только не считать портрета на стене моей комнаты. Так как мальчик этот был, несомненно, невысоких умственных способностей и, кроме того, очень вспыльчивый и раздражительный, то можно было удивляться, что меня заставляло терпеть и выносить подле себя его неинтересное и даже опасное общество. Действительно, первое время он надоедал мне и даже иногда раздражал меня, но вскоре я приобрел над ним такую власть, что мог быть совершенно спокоен по отношению к нему.