В один из этих дней, ранним утром, Квазимодо появился неожиданно для нас, и на нем, как говорится, лица не было. Мрачный, как осенняя туча в тундре. Мы обратили внимание на то, что он был без палки, ни на кого не орал, никого не поносил, держался тише воды, ниже травы.

Мы переглянулись: что с ним случилось? Уж не заболел ли часом? Нет, не тот Квазимодо. Словно подменили человека.

Заложив ручищи за спину, он медленно шагал по расчищенной аллее, не глядя на людей.

Самые храбрые и острословы осторожно обращались к нему:

— Что с вами, начальник? Неужели заболели? И кожух не помог?

Квазимодо остановился, окинул грустным взглядом окружающих, достал кисет с махрой, ловко скрутил «козью ножку», задымил и кое-кому из наших предложил закурить, что с ним никогда не бывало. Он в сердцах взмахнул рукой, словно что-то отрубил, и упавшим голосом сказал:

— Эх, досада… Лучше б уж я заболел, было бы легче. А то наш отец родной занедюжил… Слег… По радио ночью передавали… Что, шутишь, столько у него работы… За всех думать… Родной отец…

— А что, начальник? У вас еще отец есть?

— Заболел, говорите, и ходите здесь?

— Попросили бы у начальства отпуск и махнули бы к нему, к батьке, может, ему ваша помощь нужна.

— Начальство уважит и отпустит вас… Все-таки отец, батько.

— Да что вы дурите голову! — возмутился Квазимодо. — Мой отец уже давно дуба врезал, царство ему небесное. Давно схоронили… — Квазимодо пососал погасшую «козью ножку», уныло покачал головой, смахнул рукой слезу, выступившую на глазах, и промолвил, оглядываясь, не подслушивают ли его посторонние. — Это я про нашего общего батька, про Иосифа Виссарионыча. Это он захворал. Передают — очень плох… Если доктора его не вылечат, для всех нас будет хана!

— Да что вы, начальник, правду говорите?

— А ты что же, морда, выдумывать такое буду? Врачи его лечат. Должны спасти… вылечить… Как же мы без вождя?

— Интересно… А какие же врачи, не те, которые врачи-убийцы?

— В газетах за них писали…

Уловив в этих репликах издевку, Квазимодо сразу же спохватился, поняв, что загнул, не следовало перед этими контриками проболтаться, и сменил тон:

— Да замолчите, мужики, я вам сурьезно, а вы… Ну, ладно. Я вам ничего не сказал, а вы ничего не слыхали. Понятно?

— Понятно…

— То-то же…

Мы переглянулись. Эта новость, принесенная Квазимодо, прозвучала для нас как гром среди ясного дня. Если так, то можно ждать, что «родной отец» даст дуба, будут какие-то изменения, а возможно, амнистия.

Квазимодо окинул нас подозрительным взглядом. Он был возмущен, что не видел на наших лицах тени грусти, сострадания. Сердито сплюнув, он направился к воротам. Должно быть, уже сожалел, что поведал про свое горе, — еще, не дай Бог, узнает начальство о том, что он перед зеками проболтался…

А мы отставили в сторону лопаты, собрались в гурт и принялись негромко обсуждать это событие.

Уже на следующий день все узнали, что умер Сталин…

Никто не представлял себе, что будет без него: лучше или хуже?

У нас, за колючей проволокой, это известие восприняли однозначно: наконец-то страна избавилась от тирана. А что дальше? Но, как бы там ни было, думали мы, хуже быть уже не может! И все-таки людей охватила тревога. Кто придет вместо него?

В ночную смену кто-то из наемных шахтеров со всеми подробностями рассказал, как мы все «осиротели», нет у нас больше «гениального вождя и учителя», неизвестно, кто отныне поведет дальше «корабль Коммунизма». Не утонул бы такой корабль… На шахте люди не работали. Собирались кучками, спорили, шумели.

Не менее шумно было в зоне. Из барака в барак переходили разные слухи. Каждый высказывал свое мнение. Одни — грустили, не представляя себе, что теперь будет. Больше всех спорили арестанты, у которых были большие сроки, негромко шептали те, у которых сроки были поменьше. Кто попадет по амнистии, если таковая будет объявлена. Но все замолкали, словно в рот воды набрали, когда появлялись начальники — большие или малые. Они ходили растерянные, не зная, как быть: умер их кумир — кому теперь служить? Они появлялись неожиданно, прислушивались, принюхивались — о чем зеки толкуют? На всякий случай усилили охрану. На вышках появились пулеметы, стало строже. На ночь бараки запирались на крепкие замки. Никого не выпускали без конвоиров.

Квазимодо по-прежнему прохаживался вразвалку, неторопливым шагом. При нем уже не было палки, и он старался быть сдержаннее, меньше ругать зеков, старался ни с кем не вступать в разговор. Мало что нынче может быть. Он был необычно молчалив, сосредоточен, задумчив. А думал, видать, о том, что, упаси Господь, если в самом деле объявят амнистию — а об этом его начальство поговаривает — и всех зеков освободят, отпустят домой, куда тогда он, Квазимодо, и его сослуживцы денутся? Кому они нужны будут? Бедняга, построил на околице поселка, неподалеку от лагеря, избушку и живет с жинкой, горя не зная, получает хорошее жалованье, добротную обмундировку, жратвы тоже хватает, пасется помаленьку на арестантской кухне — повара не обижают, — всегда с кошелкой уходит с дежурства домой. Так бы и существовать до конца дней. И что же будет, когда эта служба кончится и станет, не дай Бог, безработным? Что будет, если уволят в запас? Пропадет.

Квазимодо никогда еще столько не думал, как теперь. Оказывается, что не он один так размышлял, а многие его сослуживцы.

Он ходил как в воду опущенный. Боялся завтрашнего дня. В таком же настроении пребывали и его коллеги-надзиратели, от малого до крупного начальника.

Руки опускались. Полная апатия ко всему окружающему.

Уже не обращали внимание на то, что зеки немного разболтались, нарушают дисциплину. Ступают, черти, по деревянному тротуару, шапки не снимают перед начальством, не кланяются, грубят, а за это не наказывают, не тащат в БУР, прямо — беда!

Никакие инструкции из центра не поступают. Начальство растеряно, все в тревожном ожидании чего-то непонятного. Атмосфера в зоне неопределенная — то ли к грозе, то ли к оттепели…

На рассвете Квазимодо притащил радио — большую черную тарелку и, с горем пополам, приладил к столбу, неподалеку от печи, где зеки сушат портянки и валенки. Пришли какие-то солдаты и натянули провода, суетились, что-то у них не клеилось, и Квазимодо страшно нервничал. Все у него валилось из рук. Однако кричать, ругаться он не посмел.

Мы стояли, сидели и наблюдали за возней солдат-радистов.

Наконец внутри «тарелки» что-то заскрипело, зарычало, заклокотало, и из ее пасти вырвалась музыка. Послышалась унылая траурная мелодия.

Впервые за долгие годы здесь вдруг зазвучала музыка, голос из Москвы. Затаив дыхание, мы вслушивались в этот траурный мотив.

Квазимодо стоял прижавшись спиной к остывшей печке, явно собираясь с мыслями, и, глядя в потолок, заговорил упавшим голосом:

— Робяты, таперича в Москве, у стенки, значит, хоронют нашего товарища Сталина, царствие ему небесное. Речи там будут, конечно, и все что надо. Значится, это понятно. Есть строгое указание начальства лагеря, когда мы услышим, что гудят там гудки и будут вносить тело усопшего вождя и учителя в мавзолей — туда, где лежит Ленин, — все должны встать, шапки долой и стоять как вкопанные пять минут, как положено. Будут гудеть гудки фабрик и заводов… — Квазимодо перевел дыхание, окинул нас строгим взглядом и закончил: — А кто нарушит, не станет как положено, сами понимаете… возьмем на заметку, а тогда… Понятно, нет?

— Понятно, начальник… — раздались тут и там недружные голоса.

Люди уселись на нарах, где попало. Молча делали свои: дела — кто грыз сухарь, кто зашивал фуфайку, штаны, кто читал книжку.

Мрачный Квазимодо отошел от печки, заложив руки за спину, прошелся по бараку, присматриваясь к зекам.

Он скептически мотал головой, был чем-то явно недоволен. Странное дело — несмотря на его сообщение, зеки оставались равнодушными и безучастными к тому, что было сказано, что в эти минуты происходит в мире. Там, на большой земле, люди в отчаянии, должно быть, плачут, рыдают, а вот тут… Там оплакивают гения, друга всех народов, все в глубоком трауре, а этим — хоть кол на голове теши, мало кто грустит, а некоторые даже втихаря ухмыляются…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: