Днем еще было терпимо. Завтрак, умывание, физиотерапия, томография, электроэнцелография. Врачи тестировали функции его мозга («Когда я подниму вверх палец, поднимите два, когда я подниму два – поднимите один»); клали на язык сладкие и соленые ватные тампоны, чтобы проверить реакцию вкусовых нервов; кололи булавками, определяя чувствительность тройничного нерва; проверяли рефлексы резиновым молоточком; проводили тесты на горячее и холодное, острое и тупое; просили запоминать слова и повторять их в обратном порядке, отвечать на вопросы о своей биографии, профессии и о несчастном случае; ему предлагали: пусть он вспомнит имена трех последних американских президентов и пусть скажет, какое сегодня число, и как зовут его главного редактора, и как он провел последний летний отпуск.
Фабио увлеченно включался в эксперименты. Он хотел узнать, каково его положение. Он хотел узнать, что с ним случилось. Он хотел узнать то, что он забыл.
В перерывах между диагностическими, терапевтическими и гигиеническими процедурами он дремал, немного читал (что очень его утомляло) и принимал краткие визиты.
Но едва заканчивался ранний ужин и дневная сестра опускала жалюзи, скрывавшие еще светлое летнее небо, паника возвращалась.
Это чувство было ему знакомо. На свадьбе матери три года назад, в Урбино, он выпил столько граппы, что ни о чем больше не мог вспомнить. И он не знал, что с ним произошло. Матери было сорок шесть лет, когда умер его отец. Отцу было под семьдесят. Через три года она вышла замуж за друга своей юности, и Фабио ничего не имел против их брака. Ходили слухи, что она сошлась с Альдо еще при жизни отца, но Фабио ее не винил. Красивая женщина, она была создана не для того, чтобы коротать вечера с хворым стариком, который только и делал, что постоянно твердил наизусть фамилии футболистов, игравших в итальянской сборной последние сорок лет.
Однако же на свадьбе матери Фабио напился, как отвергнутый любовник: целеустремленно и демонстративно. Он проснулся голым на бабушкиной кровати для гостей и обнаружил рядом с собой на голом матраце узел со своим постельным бельем, своей одеждой и содержимым своего желудка. Бабушка жила в Салюдечио, на полпути между Урбино и Римини. Он понятия не имел, как там оказался.
Целые сутки он боролся с похмельем и переваривал отчеты других гостей о подробностях своей эскапады. Паника возникла только тогда, когда он установил, что примерно четырнадцать часов его жизни не оставили в памяти никакого следа. Он мог их реконструировать, он мог их изучить, он мог их исследовать как историю, произошедшую с кем-то другим. Но своей версии у него не было. Его собственный, личный опыт бесследно, необратимо исчез. Как однажды наутро исчез его молочный зуб, оставленный вечером на подоконнике.
Это приключение так напугало Фабио, что он два года вообще не прикасался к спиртному и до сей поры больше никогда не напивался.
На этот раз прошло пятьдесят дней.
Его последим воспоминанием – свежим и живым – было интервью с машинистом локомотива. Казалось, он расспрашивал его только вчера. Фабио уже довольно давно работал над репортажем о машинистах, под чьи поезда бросались самоубийцы. Он хотел знать, что они испытывают, как воспринимают событие, какую получают психологическую помощь. Это была одна из тех историй, которые на редакционном совещании звучат лучше, чем в ходе расследования. Все рассказывали одно и то же, все были одинаково огорчены, потрясены, повторяли одни и те же фразы, как и тот психолог железнодорожной компании, который их опекал. Исключением оказался двадцатипятилетний Эрвин Штоль, машинист с двухлетним стажем.
Штоль был в ярости. Он считал, что самоубийца, сорокалетний отец семейства, которого бросила жена, нанес ему личную обиду. «Что я ему сделал, этому подонку? Какого черта он кинулся под мой поезд? Пусть бы повесился, или сиганул с моста, или нажрался таблеток! Вы знаете, сколько весит суперэкспресс «Интерсити»? Шестьсот двадцать тонн! А на этом участке, перед поворотом на Фельдау, я иду со скоростью сто двадцать пять. Видимость не больше трехсот метров, а тормозной путь – шестьсот пятьдесят! И этот мерзавец выскакивает из кустов в двухстах метрах передо мной и становится на рельсы. У меня же нет ни малейшего шанса! Подонок! Неудивительно, что жена его бросила!»
Гневная тирада машиниста могла бы стать эффектным началом репортажа. Фабио помнил, что собирался еще раз опросить своих респондентов под этим углом зрения.
Следующим его воспоминанием была сумятица забытья и пробуждений, из которой он начал потихоньку высвобождаться.
Все, что было между этими двумя воспоминаниями, исчезло в черной дыре его памяти. И когда по ночам он тщетно пытался извлечь оттуда хоть что-то, ему казалось, что он со связанными руками застрял в какой-то узкой трубе и не может продвинуться ни взад, ни вперед. Из этого состояния клаустрофобии имелся только один выход – вызвать звонком ночную сестру. Та неохотно давала ему пилюлю, погружавшую его на некоторое время в глубокий, без сновидений, сон.
– Ты говорила с Нориной, мама?
Франческа Бальди завела за голову правую руку, приподняла длинные прямые рыжие волосы, упавшие на левое плечо, и вернула их на подобающее место. Фабио помнил этот жест с детства, но до сих пор не знал, что именно он выражает: смущение, скуку, отсутствие интереса или просто потребность в прикосновении, пусть даже своей руки.
– Норина не желает со мной разговаривать.
– А ты пыталась?
– А.
– Что она говорит?
– Пусть я оставлю ей сообщение, она отзвонит.
– Ты разговаривала с автоответчиком?
– Много раз.
– И она не позвонила?
– Нет.
– Потому что ты не оставила ей никакого сообщения?
– Я не разговариваю с машинами.
– Но это же особый случай, мама.
– Она не желает со мной разговаривать.
– Откуда ты знаешь, ты же не спрашивала?
– На ее месте я бы тоже не стала со мной разговаривать.
– Потому что ты моя мать?
– Потому что между вами все кончено.
В палату заглянула сестра, кивнула матери Фабио и снова удалилась.
– Мне пора. Сейчас меня выгонят.
– Она могла бы, по крайней мере, поговорить со мной. Должен же я знать, как это произошло.
– Узнаешь. – Она поцеловала его и встала.
– Обещай, что ты попытаешься еще раз.
– Обещаю, – сказала мать. Ее правая рука снова исчезла за головой, появилась с левой стороны и поймала несколько рыжих прядей. Может быть, подумал Фабио, этим жестом она всегда прикрывала ложь.
Доктор Бертод, долговязый субъект лет сорока, был лыс, как наглядное пособие на кафедре неврологии: безволосые брови и глаза, лишенные ресниц. Но когда он улыбался, неожиданно обнаруживая ряд безупречных зубов, в его взгляде светилась ирония.
Он тыкал в лицо Фабио тупой иглой и, когда тот реагировал, что-то заносил в историю болезни. Правая половина лица от скулы до верхней челюсти все еще была онемевшей.
– Это проходит? – спросил Фабио. Теперь он почувствовал на левой стороне лица сухую костлявую руку Бертода и скорчил гримасу в ожидании укола.
– В большинстве случаев. Но не скоро.
– А если не пройдет?
– Привыкнете.
– И к провалу в памяти тоже? Я ничего не помню после машиниста.
– Всему свое время. Нужно снова найти доступ.
– Но его иногда так и не находят, – резюмировал Фабио.
– Кто вам сказал?
– Вы. Вчера.
– А не позавчера?
Фабио пожал плечами:
– Может, и позавчера.
– Нет. Подумайте: вчера или позавчера?
Фабио подумал:
– Вчера.
– Почему вы так уверены?
– Позавчера у вас был выходной.
Бертод сверкнул безупречными зубами:
– Я полагаю, что скоро смогу вас выписать. – Он бросил иглу в хромированную кювету.
– Что мне делать, если последние пятьдесят дней моей жизни так и не найдутся?
– Присовокупите их к четырем первым го дам вашей жизни. Ведь их вы тоже не можете вспомнить.