В редкие минуты царь Борис все-таки боялся собственной жены, боялся упреков в робости, в желании более миловать, чем казнить, как казнил великий государь, боялся, что она обвинит его в равнодушии к будущности новой Малютиной династии, утвердившейся отныне и навечно на древнем престоле Рюриковичей. Она требовала от мужа скуратовской семейственности и чадолюбия, а он был сперва руководителем огромной державы, которую блокировали с Запада и Востока, с Юга и Севера, а потом уже отцом. Царица Мария не принимала никаких возражений и только зловеще усмехалась:
— При батюшке подобного бы не случилось. Он крамолу вырубал еще до того, как она становилась крамолой. Скуратовы покрепче Годуновых!
Русский coup d’etat с помощью веревки и дубинки
Москва глухо роптала. Ошалевший от непонятных ему событий народ отнюдь не безмолвствовал, а толпами носился из конца в конец столицы, хотя и не меняя своего отношения к Годуновым, но в то же время беспрестанно сомневаясь в правильности собственного выбора. Пусть на трон взойдет законный государь Димитрий Иванович!
Возгласы, шедшие из самых недр разгоряченной массы, звучали угрожающе. От них веяло открытым мятежом.
— Долой Борискино семя! Долой Годуновых! В монастырь царицу! На плаху кровопийц!
Эти возгласы раздавались все громче, перекрывая шепоток неуверенности:
— Да точно ли он Димитрий Иванович? Вдруг не настоящий, а пирожок с польской начинкой!
Однако ненависть к годуновскому роду — царице Марии и сыну Федору с каждым часом увеличивало число тех, кто, правда с оглядкой, кричал:
— Буди здрав, царь Димитрий Иванович!
Многие из шумевших помнили малютинские застенки и здесь, в Москве, и в Александровской слободе. Между тем царица Мария Григорьевна из последних сил цеплялась за власть. Верные люди за приличное вознаграждение распространяли целовальные грамоты, в которых народ московский униженно молил государыню свою и великую княгиню Марью Григорьевну, а также деток Федора Борисовича — царя и государя и государыню царевну Ксению Борисовну не покидать их и править страной по-прежнему. Стрелецкие начальники и приставы ловили кого придется и принуждали прикладываться к кресту. Отойдя на несколько шагов, попавшие в облаву смеялись, отплевываясь:
— Кому тот крест целовать?! Дочке Малюты Скурлатовича?! Да не царского она роду! И Федька ее татарин, а не русский. Как ему на Москве править? Довольно над нами Бориска поиздевался!
Другие яростно спорили:
— Да и не мурза он вовсе! А так, костромич худородный!
Однако инерция власти пока действовала и, наряду с грамотой царевича, зачитанной на Лобном месте Плещеевым и Пушкиным, целые фразы из которой передавались из уст в уста, вызывая небывалый радостный подъем и надежды, то и дело слышались хриплые голоса наемного сброда:
— Слушай, народ московский, слушай! Великую государыню царицу Марью Григорьевну мы молим со слезами и милости просим, чтобы государыня нас пожаловала и положила на милость — не оставила нас, сирых, до конца погибнуть, оставалась бы на царстве, а благородного сына своего благословила быть царем и самодержцем!
Влиятельные и богатые жители, не забывшие старину, на сходках грозили вдовствующей царице казнью, злоречиво и злорадно припоминая, как ее батюшка Малюта Скурлатович по приказу великого государя расправился с добродетельной сестрой главного опричника князя Афанасия Вяземского, которая вышла замуж за казначея Никиту Фуникова. Раздели, бедную, донага, посадили верхом на веревку да и тягали по ней, пока страдалица не испустила дух. Невинную умучили! А за вдовствующей царицей числилось немало грехов.
Со стен Кремля и на Лобном месте думные дворяне, пытаясь успокоить бушующую массу, вопили, делая вид, что не скоро и с тяготой добились того, чего черный люд желает:
— Великая государыня слез и молений ваших не презрела и сына своего царя Федора Борисовича благословила.
В ответ неслось разъяренное:
— Долой Годуновых! Хотим законного царя Димитрия Ивановича!
Глашатаи в страхе под прикрытием стрельцов исчезали в Фроловских воротах. Пушки бессмысленно и немо пылились в бойницах Кремля. Жаркое солнце еще больше накаляло атмосферу. Строй жизни был совершенно сломан. В городе ни съесть пирожка, ни выпить кваску ни стар, ни млад не мог. Каждый понимал, что грядут перемены, и приближал их одним своим провиденциальным желанием.
Между Москвой и ставкой царевича под Серпуховом беспрерывно сновали гонцы. Торговые молодцы, дружившие с братьями Шуйскими, оказали старшему князю Василию Иоанновичу поддержку, когда он на Лобном месте прилюдно отказался от холуйских выводов собственного розыска в Угличе.
— Повинную голову меч не сечет! Раз покаялся — пускай живет и здравствует! — надсадно орали сторонники законности и порядка.
— Какой в том грех?! — вторили им молодые купцы, жаждущие наладить обмен с западными странами и чтобы русским там предоставляли такие же льготы, какие цари московские, например, предоставляли английским компаниям.
— Борис отрубил бы князю Василию голову или удавил в застенке, ежели бы он держался правды. Кому от того стало бы легче? Слава Богу, что царевича спасли! Слава Богу!
Устойчивый и неведомо кем оплаченный слух о том, что и инокиня Марфа признала факт чудесного избавления, подкрепленный свидетельством Шуйского, довершил начатое посланцами царевича. Теперь мало кто отваживался отрицать всем известное. Новый претендент на русский престол — истинный сын великого государя Ивана IV Васильевича. И ни пламенные речи в польском сейме Яна Замойского, предостерегавшего шляхту от вмешательства в дела соседней державы и сравнивавшего всю историю судебного расследования в Угличе с Плавтовой или Теренцевой комедией, ни исконная неприязнь к чужеземцам, ни страх перед насилием, ни угрозы и посулы близких к Малютиной дочке стрельцов — ничто не могло погасить трепетного чувства ожидания перемен к лучшему, связанного с появлением на московском троне непонятно откуда свалившегося царя.
Народ, впрочем, как всегда, питал несбыточные надежды. Конец казням, конец доносам, конец голоду и нищете! В памяти еще были свежи события трехлетней давности, когда на московских рынках продавали вареное человеческое мясо.
Так мечты о воле и счастье шли рука об руку с ложью, трусостью и обманом. Это трагическое единство подрывало устои кое-как существовавшего общества и открывало пути к небывалой дотоле смуте. Презрение к истине и воровство, откровенный отказ от служения Богу и династически легитимной — праведной — власти во имя корыстных целей и самосохранения превращались в норму жизни. Бесстрашие, свойственное русскому народу, постепенно вытеснялось оправданным и объяснимым страхом смерти, чему в немалой степени способствовало поведение таких бояр, как князь Василий Шуйский и даже Петр Басманов, чья внезапная и на первый взгляд немотивированная измена Годуновым, царице Марии и царю Федору была вызвана различными, в том числе и — как ни удивительно! — благородными, побуждениями.
Первые дни июня не принесли ни облегчения, ни успокоения. Большая пыль за Серпуховскими воротами пока не заволакивала горизонт. Князь Василий Шуйский сыграл роль перста судьбы. После его отказа от первоначального мнения и прямых обвинений в адрес Бориса Годунова: дескать, намеревался убить царевича Димитрия! — уже ничто не могло избавить дочь и внуков Малюты от гнева толпы, в которой пытанных и битых кнутом лет тридцать с лишним назад находилось предостаточно. Слабых и поверженных властителей нет охотников защищать, но тех, кто, припоминая прежние невзгоды и унижения, стремится сорвать злобу и найти в том удовлетворение, а быть может, и путь к благосостоянию, — сколько угодно.
Толпа не похожа на морскую бурю. Она не безотчетна и всегда управляема. Она хорошо знает, чего хочет, за что ей и приплачивают. Врывающаяся во дворцы чернь не олицетворяет собой возмущенную стихию. Это позднее, когда является тот, кто управляет всеми действиями издалека, она винится и кается: бес попутал! Толпа, рванувшаяся с Красной площади в покои Годуновых, была так же сдержанна и осмотрительна, как и сам царевич Димитрий. Она не раздела, по обычаю, дочь и внучку Малюты донага и не надругалась над ними, как случилось бы в Иоанновы — опричные — времена в каком-нибудь боярском доме. Она не выбросила тело Федора на стрелецкие пики из окна. Толпа поступила вполне разумно.