Хантер С.ТОМПСОН
ЦЕНА РОМА
* * *
В самом начале пятидесятых годов, когда Сан-Хуан только стал туристическим городом, на задней веранде своего дома на Калле О'Лири бывший жокей по имени Эл Арбонито выстроил бар. Назвал его «Задним Двором Эла» и повесил над входом с улицы вывеску со стрелочкой, указывавшей между двух развалюх в сторону веранды.
Сначала он не подавал ничего, кроме пива по двадцать центов за бутылку и рома по дайму за рюмашку и по пятнадцать центов, если со льдом. Через несколько месяцев он начал подавать и гамбургеры, которые жарил сам.
Выпивать там было приятно, особенно по утрам, когда солнце еще не нагрелось, а солоноватый туман поднимался с океана, делая воздух хрумким и целебным на вкус.
Несколько ранних часов этот воздух стоял на своем, сопротивляясь потной парилке жары, стискивавшей Сан-Хуан к полудню и липшей к нему еще очень долго после заката.
Со временем Эл купил себе кассовый аппарат и деревянные столики под зонтиками, расставил их на веранде и, в конце концов, перевез свое семейство в новый urbanizacion возле аэропорта. Нанял здоровенного негритоса по кличке Швабра: тот мыл посуду и разносил гамбургеры, а со временем и готовить научился.
Свою бывшую гостиную он превратил в маленький бар с роялем и выписал из Майами пианиста — худого грустного мужичка, которого звали Нельсон Отто. Рояль был старым кабинетным пианино, выкрашенным в светло-серый цвет и покрытым специальным лаком, чтобы соленый воздух не попортил отделку. В туристическом бюро вам вправят, что побережья Пуэрто-Рико день и ночь круглый год ласкают прохладные пассаты, однако до Нельсона Отто пассаты эти, казалось, никогда не долетали. За часом час, в спертом воздухе, под навязший в зубах репертуар блюзов и сентиментальных баллад пот стекал с его подбородка и пропитывал подмышки его цветастых хлопчатобумажных рубашонок. Он материл эту «проклятущую сраную жару» с таким неистовством и ненавистью, что иногда разрушал атмосферу этого места, и посетители вставали и уходили в «Салон Фламбойян» чуть дальше по той же самой улице, где бутылка пива стоила шестьдесят центов, а бифштекс из вырезки — три-пятьдесят.
Когда из Флориды в 1955 году приехал бывший коммунист Лоттерман, чтобы основать в городе газету «Сан-Хуан Дейли Ньюс», «Задний Двор Эла» стал англоязычным пресс-клубом, поскольку никто из отребья и романтиков, слетевшихся работать в новой газете Лоттермана, не могли позволить себе дорогущих баров «под Нью-Йорк», понавылазивших по всему городу из-под земли, словно рассадник неоновых поганок.
Дневные репортеры и сотрудники редакции вваливались около семи, а ночные — спортивные обозреватели, корректоры и верстальщики — обычно прибывали толпой около полуночи. Время от времени кто-нибудь назначал здесь свидание, но в любой нормальный вечер девушка на «Заднем дворе Эла» зрелищем была редким и эротичным.
Белых девчонок в Сан-Хуане было раз два и обчелся, да и те, в большинстве своем, — туристки, шлюхи или стюардессы. Неудивительно, что они предпочитали казино или террату бара в «Хилтоне».
В «Ньюс» приходили работать всевозможные люди: от диких младотурков, которым хотелось разодрать весь мир напополам и начать все заново, до старых усталых работяг, желавших только одного — дожить свои дни в мире посреди скопища полоумных. Там были психи, беглецы от правосудия и социально опасные алкаши, один кубинец — магазинный воришка, носивший под мышкой пистолет, полудурочный мексиканец, домогавшийся маленьких детишек, были сутенеры, педерасты и человеческие шанкры всех разновидностей; большинство удерживалось в газете ровно настолько, чтобы накопить на несколько стаканчиков пойла и авиабилет.
С другой стороны, были и другие, вроде Тома Вандервица, позднее работавшего в «Вашингтон Пост» и получившего Пулитцеровскую премию. Или человека по фамилии Тайррелл — ныне редактора лондонской «Таймс», который впахивал по пятнадцать часов в неделю, лишь бы газета удержалась на плаву.
Когда приехал я, «Ньюс» уже исполнилось три года, и Лоттерман балансировал на грани нервного срыва. Послушать его, так можно было подумать, что он сидит прямо на пяти углах земного шара, не человек прямо, а гибрид Господа Бога, Пулитцера и Армии Спасения. Он часто божился, что если бы все, кто эти годы работал у него в газете, вдруг в один момент предстали перед троном Вседержителя — встали бы там все сразу и рассказали бы о жизни своей, о своих придурях, преступлениях и отклонениях от нормы, — сам Господь Бог бы вцепился себе во власы и рухнул бы в обморок.
В каком-то смысле я был одним из них — только компетентнее одних и стабильнее других. Бывали времена, когда я вкалывал на три газеты одновременно. Писал рекламные листки для новых казино и кегельбанов. Служил консультантом синдиката петушиных боев. Был в высшей степени коррумпированным кулинарным критиком роскошных ресторанов, яхт-фотографом и повседневной жертвой полицейского произвола. То была алчная жизнь, и она мне удавалась. Я заимел себе несколько интересных друзей, заработал достаточно денег для разъездов и многому научился о мире, чего другим образом сделать бы мне не удалось.
Как и большинство остальных, я был искателем, бродягой, недовольным, иногда — глупым дебоширом. Я никогда не бездействовал настолько, чтобы сесть и хорошенько над чем-нибудь поразмышлять, но почему-то всегда чувствовал, что инстинкты меня не подводят. Я разделял преходящий оптимизм, что некоторые из нас действительно чего-то добиваются, что мы избрали честный путь и что лучшим из нас, в конечном итоге, удастся перевалить через вершину.
В то же время, меня не оставляло темное подозрение, что жизнь, которую мы ведем, утратила свою цель, что мы все — актеры, подгоняющие сами себя в эту бессмыссленную одиссею. Именно напряг между двумя этими полюсами — беспокойным идеализмом с одной стороны и ощущением надвигающегося страшного суда с другой — заставляли меня шевелить поршнями.
Однажды в субботу, в конце марта, когда курортный сезон почти закончился, и торговцы крепились в преддверии удушливого низкоприбыльного лета, фотограф «Ньюс» Роберт Сала получил задание съездить в Фахардо на восточном кончике острова и поснимать новую гостиницу, строившуюся на холме прямо над гаванью.
Я решил составить ему компанию. С самого своего приезда в Сан-Хуан я собирался поездить немного по острову, но без машины это оказалось невозможно. Самой дальней моей вылазкой стала поездка миль за двадцать к Йемону домой — а Йемон тоже работал в «Ньюс», пока его Лоттерман не уволил, — Фахардо же располагался вдвое дальше в той же стороне. Мы решили купить немного рома и заехать к Йемону на обратном пути, надеясь подгадать к тому моменту, когда он подгребется с рифов с полным мешком омаров.
— Он уже, наверное, на этом собаку слопал, — сказал я. — Бог знает, на что он существует: они наверняка сидят на диете из омаров и цыплят.
— Хрен там, — заметил Сала. — Курятина подорожала.
Я рассмеялся:
— Только не у него. Он кур бьет стрелами из духового ружья.
— Господи Иисусе! — воскликнул Сала. — В этой стране же вуду процветает — пришьют его, как пить дать!
Я пожал плечами. С самого начала я предполагал, что рано или поздно Йемона прикончат, — или кто-нибудь конкретно, или же безликая толпа, не за одно, так за другое. Я тоже таким когда-то был. Хотел всего сразу и немедленно, и препятствия меня не отваживали. С тех пор я понял, что некоторые вещи — несколько больше, чем выглядят издали, и сейчас уже не был так сильно уверен, чего именно мне хочется получить и даже чего я заслуживаю. Я вовсе не гордился тем, что понял это, но и не сомневался, что знать это стоит. Либо Йемон выучит тот же самый урок, либо его грохнут.
Вот это я и твердил себе в те жаркие дни в Сан-Хуане, когда мне было тридцать лет, рубашка мерзко липла к спине, и я чувствовал себя тоскливо, будто трахаешься в одиночку, годы непримиримости уже за спиной, а впереди дорога одна — под откос. Жуткие, в общем, дни стояли, и мой фатализм по отношению к Йемону происходил не столько из убеждения, сколько из необходимости: стоило бы мне даровать ему хоть гран оптимизма, пришлось бы и для себя самого признать и множество несчастливых вещей.