Вооруженное противостояние варварским нашествиям становится, как видим, делом законным — иначе спасти цивилизованный мир невозможно.

Иероним (347–419), укрывшись от нашествий северных варваров в Палестине, описывает их с таким ужасом и омерзением, что в нашей памяти оживает призыв Урбана II к крестовому походу: «Готы, аланы, вандалы, гунны, маркоманы жгут, разрушают, грабят, убивают, насилуют девиц и вдов, накладывают кандалы на епископов, предают мечу священников, устраивают в церквах стойло для своих лошадей. Почему это все происходит? Это — наказание Божие: силу варварам дают наши грехи» {24}.

Иероним выступает здесь выразителем апокалиптической или эсхатологической тенденции, столь характерной для христианства того времени. Она, тенденция эта, охотно смешивает конец мира с падением Римской империи. По созвучию имен готы принимаются многими за «гогов и магогов» из Апокалипсиса Иоанна, за эти два народа, которые явятся в мир накануне его гибели. На нашествие варваров смотрят как на кару Шсподню: этот могучий «поток народов» уподобляется библейскому Потопу — варвары огнем и мечом с этим миром делают то же самое, что «хляби небесные» содеяли с тем {25}.

Варвары не просто «странные люди», с непонятными нравами и обычаями и к тому же неприятно пахнущие. Сверх того, они — неистовые воители, язычники или, хуже того, еретики. За исключением франков, долго хранивших верность язычеству, германские народы обратились в христианство в то самое время, когда затопили собой Империю. Но отношение к ним других народов лучше не стало. Напротив, они сделались еще более ненавистными, так как примкнули к арианству, отвергавшему «божественную природу» Христа. Их вероучение почти в той же мере, что и манихейство, постоянно, на протяжении всей истории, наталкивалось на стойкое сопротивление, усиленное отвращением, со стороны официальной церкви. Эти германцы, принявшие христианство от готов, обращенных Ульфилой в конце IV века, стало быть, были не на лучшем счету, чем язычники. Тех еще можно было обратить в истинное христианство, этих же — гораздо труднее.

Исповедание веры, принятое германцами, было не только арианским. Кроме того, христианская вера в этой ереси оказалась в большой мере искаженной языческой культурой и менталитетом тех германских народов, к которым со своей проповедью обратился Ульфила, передавший им Библию, которая была переведена им на готский язык. Апостол готов прекрасно отдавал себе отчет в том, что проповедует учение любви и мира воинственному до мозга костей народу. Чтобы без нужды не возбуждать кровожадные инстинкты новообращенных, он предпочел даже опустить в переводе «Книгу Царей», изобилующую сценами насилия. Однако он не смог избежать двойной ловушки, расставленной языком и менталитетом готов. У них, например, отсутствовали такие понятия, как милосердие, мир, прощение, любовь к ближнему. В любом случае, трудно было отыскать в их языке эквиваленты этих понятий. Так, метафоры, посредством которых апостол Павел пытался донести до сознания верующих мысль о необходимости духовной борьбы, метафоры, которые им строились на широком заимствовании военной лексики (апостол настаивал на том, что такая борьба требует от христианина осторожности, смелости, рассудительности, дисциплины, выполнения взятых на себя обязательств, а отсюда — уподобление требуемых моральных качеств «оружию Божию»: «щиту веры», «шлему спасения», «мечу слова Господня», «портупее истины», «панцирю справедливости» и т. д. {26}, — так вот: эти метафоры готами, как и вообще всеми германцами, воспринимались не в переносном, а в прямом смысле, что, разумеется, придавало посланию апостола Павла очень воинственный колорит, столь милый германскому сердцу. Еще труднее обстояло дело с переводом на германские языки Библии с греческого языка. В греческом переводе библейский текст был осмыслен в категориях эллинистического мира, теперь же он оказывался в духовном мире, совершенно чуждом и эллинам, и эллинизму в более широком значении. Те, кому предназначался германский перевод, были вовсе не подготовлены к восприятию абстрактных понятий и к различению смысловых оттенков. Даже передача общего смысла и основного содержания Евангелия, уже не говоря о тонкостях, представлялась задачей почти неразрешимой, так как наталкивалась на непреодолимую пропасть между греками и германцами в структуре мышления.

Встретившись с огромными трудностями такого рода, проповедники христианства оказались перед выбором: либо полный отказ от миссионерской деятельности, либо готовность довольствоваться ее минимальными результатами. Большинство из них, движимых стремлением донести до грубых германских народов хоть что-нибудь из «Благой вести» (Евангелия), предпочитали последнее, это «хоть что-нибудь», сосредоточивая свою энергию лишь на самом неотложном. Крестили, не успев обратить, и откладывали более глубокую евангелизацию до лучших времен. В погоне за малым они старались как-то смягчить, христианизировать культ войны и насилия, не имея возможности вырвать его с корнем. Но даже и эта, с облегченными условиями, задача представлялась неразрешимой — по крайней мере в краткие сроки. Как вынудить народы, у которых насилие было возведено в ранг сакрального, для которых кровная месть была как гражданским, так и религиозным долгом, для которых оружие имело и магическую и религиозную ценность, — как их вынудить принять религию любви и прощения? Из христианства германцы усвоили образ Христа, воинствующего и победоносного, образ Бога армий, хорошо запомнили всадников-мстителей из Апокалипсиса, но образ страдающего Бога, воплотившегося в сыне человеческом, они отвергли — как, впрочем, и другие последователи Ария.

По всем упомянутым причинам, евангелизация готов, а затем и других германских народов не привела к глубокому изменению их духовного мира. Язычество вовсе не исчезало, давая место новой религии; оно с нею смешалось, сплавилось. Если ту же мысль выразить более точно — христианство у германцев приспособилось к язычеству, позаимствовав и усвоив многие черты, обычаи и манеры поведения предшествовавшей ему религии. Произошло взаимопроникновение двух религий без их взаимоуничтожения. Это видно на примере обрядов: справедливость своего дела доказывают либо принесением клятвы, либо в ходе судебного поединка; клятву же приносят либо на Библии, либо на обнаженном мече. Последний выбор, по своей значимости, выходит за рамки всего лишь подробности. Ф. Кардини имеет все основания подчеркнуть: «Установления знака равенства между оружием и Евангелием — типичное проявление аккультурации (приспосабливания к культуре чужого народа. — Ф.Н.) со стороны римско-католической церкви по отношению к германскому язычеству» {27}.

Варвары, принявшие христианство, так и остались варварами, то есть воителями как в душе, так и в своих деяниях. И культура их осталась варварской, и их социальная структура — тоже.

Некогда они в качестве «союзников» Империи расположились в приграничных ее провинциях и создали там свои королевства; как таковые они верно обороняли доверенные им земли, иногда обращая оружие против своих же соплеменников по ту сторону границы («лимес»), но… Но однажды они силой того же оружия подчинили те самые провинции, которые когда-то обороняли, своей воле и своим законам.

В лоне этих «романо-германских» королевств и родилось новое общество, унаследовавшее традиции Рима, Церкви и варварских народов, — общество, которое изобрело новые политические и социальные структуры, новые способы правления, новые концепции государства, общественной и военной службы, новые формы общения людей между собой и Богом.

Помимо прочего, это общество стало матерью (или, скорее, праматерью) нашего рыцарства. Последнее появилось на свет как плод слияния двух совершенно несовместимых идеалов, формально противоположных, но тянущихся один к другому, словно в гипнотическом сне, — идеала христианской веры (порывы к которому уже благоразумно, впрочем, сдерживались жесткими церковными структурами) и военного идеала германского язычества (лишь слегка смягченного проповедью арианства).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: