К обвинениям в гордости и надменности добавляется еще одно, впервые прозвучавшее в конце XVI века в жанре «менипповой сатиры», которое мы находим также у большинства французских путешественников, посетивших Испанию в последующую эпоху. Один из них, провансальский поэт Аннибаль де л’Ортиг, выразил это в стихах:

Перебирать четки, молясь Богу,
Вечно произносить пустые слова,
Ходить в церковь на свидания,
Бояться ада меньше, чем инквизиции —
Вот добродетели испанского двора. {31}

Карикатурный портрет, вне всякого сомнения, но, как и всякая карикатура, в шутовской и недоброжелательной форме он говорит об основных чертах прототипа. Гордыня, фанатизм, даже лицемерие, ставящиеся в вину испанцам, являются лишь уничижительной деформацией реальных достоинств, которые глубоко укоренены в испанской душе и которые определяют жизнь как индивида, так и общества — честь и вера.

* * *

«Святые и грешники» — в этих противоположных по смыслу, но дополняющих друг друга терминах можно определить характерные черты религиозности испанцев в XVII веке. {32} Католическая вера кажется неотделимой от испанской души, но ее искренность и даже проявления религиозного пыла сочетаются с формой выражения и существования, которая, кажется, отрицает моральные ценности, связанные с христианством. Это противоречие, которое иностранцы приписывают лицемерию испанцев, удивляет нас, по крайней мере, отсутствием логики, когда мы встречаем его отражение в многочисленных свидетельствах и документах.

Но, точнее говоря, логика — то есть разум — в Испании гораздо более, чем в любой другой стране, чужда вере, и последняя, как в силу исторических обстоятельств, в которых она утвердилась, так и по причинам присущего испанцам иррационализма, приобрела особое качество, что объясняет указанные противоречия.

Испания закалялась в ходе долгой Реконкисты, направленной против мавров. Это отвоевание земель, по-видимому, нельзя назвать крестовым походом, длившимся семь веков и имевшим целью искоренение ислама, поскольку наступление христиан не сопровождалось ни истреблением неверных, ни насильственным обращением их в христианскую веру. Тем не менее эта терпимость по отношению к мудехарам — мусульманам, оказавшимся в христианских королевствах, очень распространенная до XIV века, постепенно сходит на нет, и ограничительные меры в отношении религиозных меньшинств — мусульман и иудеев — в последние два века Средневековья кажутся прелюдией к объединению под знаком креста, реализованному Католическими королями и их преемниками. Но в тот момент, когда иудеи и мавры были обращены, по крайней мере официально, в христианскую веру, возникает другая угроза: она исходит от Эразма и Лютера и представляет собой пересмотр католических догм и некоторых сопряженных с ними обрядов. Внутри Испании Корона и инквизиция, тесно связанные друг с другом, разумеется, имеют все причины опасаться этого и потому искореняют несколько очагов ереси, возникших на полуострове. В глазах почти всей остальной Европы, разделенной по религиозному признаку, Испания отныне выглядит поборником католицизма. Роль воинства Божьего на службе Контрреформации играли не только сотоварищи святого Игнатия, но и испанские солдаты, воевавшие во Фландрии, Франции и на полях сражений Тридцатилетней войны. Разве может Бог оставить — не только в земной жизни, но и в вечном спасении — тех, кто столь самоотверженно сражается и страдает, тех, кто всегда готов умереть во имя Его? Разве Испания не может быть уверена в том, что располагает капиталом милости Божьей, которым воспользуются все те, кто верует в Бога?

Отношение к Богу находило свое выражение в догмах, которые Тридентский собор подтвердил в противовес протестантской ереси: следовать этим догмам — значит идти по верной дороге, ведущей к спасению. Отказ от них означает совершение величайшего из преступлений — впадение в ересь. «Я предпочел бы не властвовать вовсе, чем властвовать над еретиками», — сказал Филипп II. Ненависть к еретикам стала доминирующей чертой испанской религии, чем и объясняется их религиозный фанатизм. По сравнению с этим неискупимым преступлением слабости и проступки грешника — малость; они обусловлены его земным существованием, и милосердие Божье, которое достигается с помощью заступничества святых и воинствующей церкви, смоет позор греха, особенно если в свой последний час грешная душа придет в согласие с небесами, то есть исповедуется и ей будут отпущены грехи. В «мнениях» и «заметках», отражающих бурную жизнь испанской столицы в начале XVII века, изобиловавшую убийствами и драками со смертельным исходом, постоянно возникают одни и те же мотивы: «Этой ночью ударом шпаги был убит Фернанд Пимантель. Он даже не успел вынуть свою шпагу из ножен. Он громко кричал, умоляя об исповеди… Он умер, глубоко раскаявшись в собственных грехах, громко повторяя: „Miserere mei Deus“; напоследок он сказал со слезами: „In te, Domine, speravi“ и скончался» (8 августа 1622 года). — «В восемь часов вечера несколько дворян поджидало у выхода из дома Диего де Авила, чтобы убить его; они набросились на него и убили; он громко просил об исповеди» (1 декабря 1624 года). — «На улице Паредес убили Кристофа де Бюстаманта, так что тот даже не успел исповедоваться» (3 октября 1627 года). {33}

Однако эта уверенность в обладании истинной верой, подкреплявшая собой действенность религиозных обрядов, могла порой приводить к оправданию моральных отклонений, едва ли совместимых с духом христианства, а уж вместе с рекомендациями самой Церкви: «Согрешить, покаяться, снова начать грешить», она, похоже, представляет собой способ существования для части испанского общества, особенно для представителей его господствующего класса, в котором доведенное до крайности религиозное усердие порой вполне совместимо с исключительной распущенностью.

Поэтому, в контрасте с мистической мыслью, которая достигает своего апогея у святой Терезы и святого Хуана де ла Крус, и с тревогой о вечном спасении, побудившей не одного воина или вельможу закончить свою бурную и блистательную жизнь в самых крайних проявлениях умерщвления плоти, религия большинства испанцев пропитана формализмом, придающим самостоятельное значение обрядам, независимое от духовной ценности, которую она выражает. Король Филипп IV потребовал, чтобы монахини монастыря Агреда совершали покаяние для искупления грехов, до которых его доводит ненасытная чувственность, и напрасно настоятельница, сестра Мария, напоминала ему, что покаяние требует прежде всего усилий самого грешника. На другом конце социальной лестницы преступники, заключенные в тюрьму Севильи, преподают образец набожности: каждый вечер после отбоя они собираются для молитвы, и один из них, играющий роль пономаря, заставляет каждого преклонить колени. Молитва произносится громко вслух: «Господи Иисусе, ты, проливший за меня свою драгоценную кровь, яви милость ко мне, столь великому грешнику»; затем «каждый возвращается к привычному для себя: один к греху, другой к отрицанию Бога, третий к воровству». {34} Но есть еще большее зло, чем это чередование порока и раскаяния, которое должно его искупить. «Сколько же воров, — говорит Кеведо, — читают молитву не для того, чтобы она помогла им избавиться от их воровского порока, а для того, чтобы она избавила их от судей и наказания в то время, как они будут воровать!»… Лицемерие? Конечно нет; но испанец, похоже, скорее готов умереть за своего Бога, нежели отказаться во имя его от своих желаний и побуждений.

* * *

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: