Закончив рассказ, Манефа Ильинична посмотрела на племянницу, пытаясь определить, какое впечатление на нее произвела сия новость. Однако взгляд Серафимы был туманен и ничего не выражал. Казалось, в кабинетике находится только ее оболочка, а сама она где-то далеко, отсюда не видно. И о чем она думает? Неужели она до сих пор не видит, что за фрукт есть сей Альберт Карлович Факс?
Если б тетушка могла заглянуть в мысли любимой племянницы! Она бы увидела, что Серафимушка завидует и царицинской солдатке, и лади Гаттон, и даже этой несчастной Лячковой. Завидует тому, что они все были с ним! И поскорбела бы милейшая и добрейшая в помыслах своих и деяниях Манефа Ильинична, что ее рассказ нимало не поколебал того всецело захватывающего нас чувства, что зовется любовью. Слова сторонних людей здесь лишь едино пустой звук, а лечить сие умопомрачение ни пилюли, ни декокты еще не придуманы.
Печально вздохнула Манефа Ильинична. Нет, не приводят к исцелению племянницы все ее рассказы про этого проклятущего доктора. Сердце ведь кровью обливается, глядючи на ее страдания. И как помочь ей, сиротинушке-лебедушке? Как извлечь из ее сердца эту занозу, печаль-кручину? Как сделать так, чтобы увидела она в своей жизни хоть крупинку женского счастия?
Как?
6
Гостиная дома мадемуазель Елагиной была полна. Впрочем, в сегодняшний вечер сия гостиная, собственно, была не комнатой для гостей, а литературным салоном, который уже сезон собирающим по пятницам все лучшие в городе таланты и знаменитых приезжих гостей и путешественников. В сию гостиную ступала ботфорта его превосходительства сибирского генерал-губернатора Михаила Михайловича Сперанского, знаменитого преобразователя российских законов, направляющегося к месту своего служебного назначения; здесь бывал сын барона Карла Фридриха Иоганна Мюнхгаузена барон Семен Иванович Мюнхгаузен, гренадерский полковник, такой же враль и баснослов, как и его знаменитый отец.
Здесь бывали ученые с мировым именем, путешественники и, конечно, поэты.
Сегодня тоже не обошлось без гостей: профессор Городчанинов привел на салон невесть им откуда взятых двух буддийских монахов, бритоголовых, желтолицых и похожих друг на друга, как родные братья. Они шли пешком из самого Китая и держали путь, кажется, в Европу.
— Вот вам еще диковина, — объявил Серафиме профессор, заводя монахов в гостиную босых, потому как свои сандалии они сняли в прихожей. — С самого Тибету идут, сердешные.
— Что-то они на китайцев мало похожи, — заметила Серафима Сергеевна, раскланявшись с монахами.
— Ну так, почитай, почти год по Руси-матушке топают, — рассудительно произнес Городчанинов, — вот и обрусели.
На любопытствующие взоры монахи не реагировали, на вопросы не отвечали. Они сели в предложенные кресла, подогнув под себя ноги кренделем, прикрыли веки и погрузились в нирвану.
Тем временем литературный салон пошел своим обычным чередом. Читались проза и стихи, старый друг семьи Елагиных Григорий Николаевич Городчанинов, по своему обыкновению, прочитал очередной панегирик императору Александру, оканчивающийся строфой:
Бывший губернский прокурор и разных орденов кавалер прочел басню про волка и лисицу, мечтающих стать пастухами овечьего стада и цинично рассуждающих на эту тему, а известный в городе романтик Рындовский, один из немногих бывших воздыхателей Серафимы, продолжавший бывать в ее доме, с большим воодушевлением прочел небольшую оду любви, в коей многих из присутствующих задели за живое следующие строки:
Конечно, все взоры обратились в сторону держательницы салона. Всем была известна, кроме монахов, конечно, история несчастной любви Серафимы Сергеевны к университетскому профессору доктору Факсу, которая, собственно, и служила источником пленительного дара и гармонических трудов казанской поэтессы. К тому же по традиции салонный вечер всегда закрывала собственными стихами сама Елагина.
Когда она поднялась с кресел, все притихли. А Серафима Сергеевна, обведя глазами присутствующих и выдержав паузу, подчеркивающую торжественность момента, начала проникновенно и монотонно:
Когда минут через пятьдесят она закончила сию оду «Смерть безнадежно любящей женщины, в отчаянии наложившей на себя руки», состоящую из почти двухсот строф, раздались аплодисменты. Кто-то из присутствующих здесь дам смахивал слезу, кто-то рукоплескал из участия и жалости к хозяйке салона, а кто-то искренне и радостно аплодировал оттого, что ода наконец, закончилась. Покрывшаяся румянцем от несмолкаемых аплодисментов, Серафима поклонилась и села на свое место, и тут чей-то женский голос недалеко от монахов негромко произнес:
— Все-таки какой мерзавец этот Факс! Так заставлять страдать бедную девушку…
При слове «Факс» пребывающие в нирване монахи разом открыли глаза. Их дхармы вдруг проснулись, чего не бывало уже в течение нескольких лет, а праны пришли в неистовое движение и побежали по тысячам тонких каналов, коими сплошь испещрено человеческое тело.
— А как зофут этого Факса, что заставляйт страдат фрейлейн Елагину? — переглянувшись с младшим монахом, спросил женщину монах старший.
— Альберт Карлович, — охотно ответила дама, польщенная тем, что не произнесшие доселе ни единого звука монахи заговорили именно с ней. Правда, у спросившего был какой-то странный акцент, но она не придала этому значения и добавила: — Он профессор университета и наш городской врач.
Монахи снова переглянулись и разом выдохнули, что означало крайнюю степень возбуждения. В их глазах зажглись красные светящиеся точки — это проснувшиеся дхармы требовали выхода их энергий.
— Ми хотим кое-что фам показайт, — произнес старший монах с акцентом, вовсе не похожим на китайский, и вопросительно посмотрел на Серафиму Сергеевну. — Ф благодарност за теплый прием и неопычайно интересный фечер. Ми имеем фосмошност это сделайт?
— Конечно, — любезно отозвалась хозяйка салона.
Гости, собравшиеся было уходить, заинтересованно расселись по своим прежним местам.
— Нам нушны дфа кирпича, шелесный федро и сфечи, — важно промолвил старший монах.
Через некоторое время слуги принесли два кирпича, ведро, а Серафима взяла со стола и подала им бронзовый подсвечник на пять свечей.
— Благодарю фас, — улыбнулся краешком губ монах и вдруг, засучив рукав, приставил горящие свечи к своей руке. Минуты три языки пламени лизали его руку, но на лице его не дрогнул ни один мускул. Когда старший монах отнял подсвечник от руки, она оказалась совершенно здоровой, и даже рыжеватые волоски были совершенно не тронуты огнем.
Гости ахнули.
Затем то же самое проделал со своей рукой другой монах. Вспыхнувшие было аплодисменты были потушены властным жестом старшего.
— Это еще не фсе, — произнес он спокойно, поднялся с кресел и, взяв кирпич, вдруг резко и молча опустил его на свою бритую голову.