Теперь Бомелей указал на измену новгородского архиепископа, расшифровал его письма к шведскому королю. Но не измена, может быть, и выдуманная, довела Леонида до Пыточного двора. Новый гороскоп, составленный Бомелеем, предрекал царю скорую погибель от близких к его сердцу людей. Составив же каббалистическую пирамиду, проклятый лекарь указал путь спасения через новгородскую волхвовицу. Архиепископ Леонид не долго запирался, открыл Ивану Васильевичу: грешен, держит на своем дворе шестнадцать баб-ведуний из северных земель, где ночь по полгоду, где самые сильные на Руси знахари.
— На великого, на зело могучего, знать, собирался напускать лютую немочь, иначе зачем столько волхвовиц?
— Грешен, — покаялся архиепископ, — не ради ведовства держал баб при себе, ради их красоты.
— Ну и брешешь! — не поверил Грозный. — Я знаю, каков ты сластолюбец. Не Бога молишь в Софийском великом доме — дьявола тешишь. Бабы тебе на дух не нужны, ибо занимаешься мужеложеством и, говорили мне, даже козочками не брезгуешь.
На дыбе что скажут, то и повторишь себе на погибель. Признался Леонид, есть среди его ведуний — прозорливая, с глазами как мутная черная пропасть, именем Унай.
За этой волхвовицей послали без промедления.
Между пыточными занятиями не забывал великий государь и о других делах. Собирал полки, чтоб зимою, по крепкой дороге, шли воевать Колывань и прочие коловерские, опсельские, падцынские места. Не забывал о польской короне, не хотел только денег на нее тратить. Ждал, чтоб пане радные сами к нему с поклоном ехали.
Но привезли волхвовицу Унай, и занялся царь волхвованием, дабы превозмочь силу звезд, отвратить от себя бездну ледяного мрака.
В те дни к Василию Ивановичу брат его Андрей Иванович приехал с великим недовольством, и день-то выбрал для упреков самый неподходящий, праздник Петра и Павла, всехвальных верховных апостолов.
— Борис Годунов перестал говорить со мною ласково! — Князь Андрей, как выдра Агия, щерил острые зубы. — Он к тебе и так и этак, а ты от него шарахаешься, будто от чумы.
— Он — чума и есть.
— Наградил тебя Бог маленькими глазками, ничего-то они не видят! Годунов нас с тобой желал в приятелях держать, а теперь он не разлей вода с Федькой Нагим, с Богданом Бельским, с боярином Сабуровым. Песенка Тулупова да Умного спета!
— Скажи, Андрей, долго ли князь Тулупов в любимцах ходил? Был рындой с самопалом, да вдруг скакнул в первые. Если ему от ворот поворот, значит, хватило его на полтора года с небольшим. Васька Умной рыщет измену шустрей самого Малюты, и тоже ведь стал не надобен. Не спеши, Андрей Иванович… У нас с тобою лета молодые, может, не зарежут… Ты не в первые лезь, а смотри, что и как надо делать, чтоб, когда время придет, усидеть в первых.
— Борис Федорович Годунов…
— Я только и слышу от тебя — Годунов! Годунов! Да кто он таков, чтоб его имя поминалось под кровлей Шуйских? Кто?! Татарва захудалая.
— Годуновы ведут счет от мурзы Чёта. Он хоть и золотоордынец, но служил Ивану Даниловичу Калите.
— А наш с тобой счет — от Рюрика! Он у царевича с копьем, а ты с большим саадаком! Ибо ты — Шуйский, а он — Годунов, выскочка. Палач и шут! Борис Годунов тебе одногодок, но он обойдет и меня и тебя.
Василий Иванович взял брата за руку, подвел к иконам.
— Молись, Андрей! Молись, благодари Бога, что мы живы, здоровы, не в Пыточном дворе — огнем нас не жгут, мы никого не терзаем. Молись! На коленях! — и сам стал на колени. — Попросим родителей наших, чтоб вымолили у Господа для нас благословения, тишины, доброй жизни.
Андрей Иванович помолился, но было видно — не согласен он со старшим, с боязливым братцем.
Обнимаясь на прощание, Василий Иванович сказал:
— Тише едешь — дальше будешь. Брат мой, сия наука от людей мудрых. Я вижу все прекрасные достоинства твои, столь необходимые для служения великому и несчастному нашему царству. Сохрани же свои сокровища до лучшего времени. Не бойся, золото не вянет, не покрывается ржавчиной, не иссякает. Бога ради, побереги золото разума твоего, побереги себя, милый, родной.
Андрей Иванович был тронут проникновенными словами, призадумался, уехал от старшего брата умиротворенным.
И на другой день — вот уж судьба! — очутился в Пыточном дворе.
Великий государь вдруг вспомнил: Новгород — вотчина царевича Ивана, царевич — великий князь Новгородский, ему и выводить измену в своей земле.
Как пожар с крыши на крышу — обожгло Москву слухом: лютый волхв Елисей — царев лекарь — бежал!
Он и впрямь бежал.
На дыбу были подняты слуги Бомелея, но выбил из них царевич только то, о чем все знали. Потек лекарь Елисей прочь от русской земли, а уж к немцам ли, к полякам — это как он сам исхитрится. Забрал все золото, зашил в старый зипун — да и был таков. А ведь сие золото мог бы и не спасать, ибо щедростью царя имел свои корабли и большую торговлю в Европе, приторговывал в Новгороде, во Пскове. Во Пскове и попался.
В день заговенья на Успенский пост привезли Элизиуса Бомелиуса, жителя Вестфалии, получившего образование в Кембридже, в Москву.
Пытать отдали царевичу.
Батюшка-царь над архиепископом Леонидом трудился. Пастырь новгородский, угодник Грозного во всех его богопротивных делах, сознался: писал шведскому королю, писал польскому королю, по-гречески, по-латыни, посылал письма тремя разными дорогами…
Лютый же волхв Бомелей, оговоривший Леонида в измене, признался совсем в другом: никаких писем к королям не писали, поклепал и архиепископа со зла.
Первые пытки Бомелей выдюжил, надеялся на своих доброхотов, которые кинулись царевичу в ноги и не только просили милости к несчастному, но и хорошо заплатили за избавление царского лекаря от мучительных пыток огнем.
Как знать, может, и получил бы «лютый волхв» облегчение, да пожаловал в башню поглядеть, как сын управляется с изменником, презревшим многие царские милости, — сам Иван Васильевич. Попал Бомелей на вертел. Поджарили, пуская из жил кровь, чтоб на нем, злодее, кипела.
Оговорил лекарь всех, кого только царь ни назвал.
— Хотел я тебя живьем зажарить, — признался лекарю Грозный, — да ты спас меня от злого умысла ближних моих людей. Спасу и я тебя.
Отнесли Бомелея, едва дышащего, в темницу, и гнил он заживо еще четыре года.
Поверил ли признаниям своего лекаря и астролога царь Иван Васильевич, нет ли, но он признаниям этим обрадовался.
Второго августа в день памяти блаженного Василия Христа ради юродивого, московского чудотворца, на площади перед двором боярина Мстиславского, у Пречистой, перед храмом Ивана Святого был возведен помост, поставлена плаха, и начались казни. Отсекли головы Василию Умному-Колычеву, Федору Старому-Милюкову, братьям князя Бориса Тулупова — Андрею и Никите, братьям Мансуровым… Всего скатилось сорок голов.
Сорок первым казнили князя Бориса Давыдовича Тулупова, наитайнейшего советника царя. Для него на площади стоял острый как игла кол.
Василий Иванович был в толпе придворных, в первом ряду, как и полагается по старшинству его древнего рода.
На земле лежали неубранные головы, когда со стороны Пыточного двора показался малый гуляй-город — деревянная, узкая, как колодец, башня. На этой башне и привезли князя Бориса Давыдовича. Дьяк прочитал лист о его изменах, князь начал было креститься на кремлевские церкви, но его потащили, насадили на кол, и он даже не крикнул, поверженный болью в беспамятство.
— На колу по три дня бывают живы, — услышал князь Василий голос стоявшего позади Годунова.
Этот всё знал.
Толпа шевельнулась, готовая разойтись, но царские охранники, оцеплявшие площадь, не пустили. Представление продолжалось.
Привели к колу княгиню Анну, матушку князя Бориса Давыдовича. Мученику сунули на пике в лицо какое-то снадобье. Князь очнулся, что-то залепетал, но княгиня-мать не упала, не вскрикнула, но благословила сына крестным знамением, прижалась головою к колу, и тотчас отошла. Смотрела, любя жизнь, оставшуюся в дитяти. Гордо стояла. Ей подкатили под ноги одну из голов. Она подняла эту голову и поцеловала.