— Вот так трава! Ну и трава! Выше человека! Настоящий лес!.. Как это растение называется?
— Медвежье ухо… — объяснил Павел.
На его загорелых щеках медленно выступал румянец, точно отражение кровавого облака, которое осталось на небе после закатившегося за лес солнца.
Франка, сгорбившись, шаловливо выбежала из чащи стеблей, которые закачали в воздухе своими желтыми кистями. С разгоревшимся лицом, с белой гвоздикой в волосах, с желтым платком, упавшим ей на спину, она остановилась перед стеблем и, взявши в руки большой лист, опять заговорила:
— Да, это правда! Совсем как ухо какого-нибудь миленького зверька, косматого и мяконького, как бархат. У одной моей хозяйки была собачка с такими же мяконькими бархатными ушками.
Она любовалась мягкой пушистой поверхностью листа, гладила и ласкала его ладонью, как будто он в самом деле был каким-нибудь милым зверушкой. Вдруг она обернулась к Павлу, подбежала к нему и, обхватив руками его шею, подняла на него свои впалые, затуманенные влагой глаза.
— Как здесь хорошо, красиво, весело! — говорила она. — Какой вы добрый, что доставили такое удовольствие бедной, незнакомой девушке! У меня, видите ли, такой характер, что я чувствую большую благодарность к тому, кто сделает мне что-нибудь хорошее.
И тут с этим медлительным, степенным человеком произошло что-то необычайное. Румянец, который прежде выступил на его щеках, хлынул ему на лоб, а глаза, обыкновенно такие голубые и спокойные, потемнели и загорелись почти мрачным блеском. Он схватил в свои сильные объятия ее тонкий стан, прижал ее к своей груди и уже приблизил свои губы к ее губам, как вдруг она с удивительной ловкостью вырвалась из его объятий и отскочила от него к высоким царским кудрям. Она прикрыла рукой глаза и сказала не то с гневом, не то со смехом:
— Вот какой! Будто и добрый и вежливый, а такой же, как и все. Сейчас же требует награды за то, что повез гулять.
Слова эти, должно быть, сильно задели его. Он успокоился и, схватившись рукой за голову, зашептал по-белорусски:
— Ат тебе на! Ось що вымыслила…
И ласково взял ее за руку.
— Глупости! — смущенно заговорил он, — разве я думал что-нибудь такое? Боже сохрани от такого греха, чтобы я брал вас с собой гулять с такими намерениями. Так, какая-то дурь пришла в голову. Не сердитесь и успокойтесь. Сядьте и отдохните, а я тем временем пригоню сюда челнок и сейчас же отвезу вас домой…
Она уселась на гвоздику и изо всех сил обеими руками схватила его за полы.
— Я не хочу домой! — закричала она. — Какой это дом? Ад, а не дом! Не уходите. Я бы с вами ни на минуту не рассталась, я бы за вами в воду прыгнула! Сядьте возле меня, сядьте.
Он слегка открыл рот от удивления и смущения, но, тронутый ее словами, уселся рядом с ней.
— Ближе! — просила она. — Подвиньтесь ближе… вот так, совсем близко.
Она тянула его к себе до тех пор, пока его плечо не коснулось ее плеча; потом она успокоилась и стала смотреть на реку, которая несла свои стальные воды вдоль песчаного острова. Вода уже не была голубая, — наступили сумерки; небо побледнело, и только светлые облака отражались серебром в ее стальных водах.
— Как эта вода течет… течет… течет… — шептала Франка, и в ее ослабевшем голосе слышались нега и мечтательность.
— Скажите мне… — задумчиво начал Павел, но сразу замолк и стал перебирать пальцами гвоздику. — Скажите мне, кто вы такая и какая была ваша жизнь от самого рождения? Разве вы… ну что вы такое говорили об этой награде…
Вдруг он вырвал из земли целую горсть цветов и с необыкновенной для него порывистостью зашептал:
— Каб табе!.. Язык колом стаит во рту… мне соромна!
Франка выпрямилась и быстро и живо заговорила:
— Если хотите, то я все вам расскажу: кто я, да какая. Когда спрашивает хороший человек, почему же и не сказать? Одного уже не постыжусь наверное — это своего происхождения. У дедуни моего было два собственных дома, отец служил в канцелярии. У меня есть двоюродный брат — богатый, богатый! Он адвокат, живет в большом городе, его фамилия Ключкевич; он женился на девушке тоже из господского дома и живет пан паном. Вот я из какой семьи! Не из-под хвоста сороки выскочила, а что служить пошла, так это такая уж несчастная моя доля. Родителей негодяев дал мне бог…
— О родителях грех так говорить! — с заметным испугом сказал Павел.
— Вот! — горячо возразила она, — у вас все грех! А по мне, что правда, то правда… Я лгать не привыкла. Послушайте сами и тогда судите, не права ли я?
Она переменила позу и при этом так вытянула ноги, что ее прюнелевые башмаки оказались у самой воды. Ее живая, быстрая речь, перемешанная со смехом и вздохами, текла, как бежавшая внизу река, не уставая, не уставая.
У ее деда, онгродского мещанина, было два собственных дома, должно быть, домика, потому что она назвала такую улицу, на которой стояли одни деревянные лачуги; еще при жизни он отдал сына в канцелярию. Канцелярская должность ее отца была, должно быть, самой мелкой, так как он получал крохотное жалованье и часто ходил в худых сапогах. И тем чаще ему приходилось ходить в худых сапогах, что был он пьяницей. Еще в молодости, — вероятно, благодаря дурному обществу, — он пристрастился к выпивке, а потом все больше и больше стал отдаваться этой привычке.
Мать ее была родом из хорошей семьи, Ключкевичей. Она даже умела играть на фортепиано, и когда у них еще было фортепиано, то как заиграет, бывало, какую-нибудь польку или мазурку, так на двух улицах слышно. Она была довольно красива, любила хорошо одеваться и окружала себя кавалерами. Иногда у них бывало очень весело. Когда отца не было дома, к ним приходили, пели, играли, танцовали, а потом являлся отец; пьяный или даже не пьяный, он разгонял гостей, а мать ругал или бил. Сначала только ругал, а потом и бил.
Франке было шесть лет, когда она в первый раз увидела, как ее мать целовалась с кавалером, а когда ей было восемь лет, мать ее бежала от мужа к своим родным. Тогда Франка и оба ее старших брата стали жить как воробьи; ели столько, сколько удавалось где-либо урвать, согревались только под чужими стрехами. Люди жалели их, по временам их кормил кто-нибудь и брал на некоторое время к себе. Мальчикам было лучше: один, чуть подрос, пошел на военную службу, а другой сделался каменщиком; хотя это ремесло и было слишком низко для его происхождения, но что же делать? Нужда! Да недолго он и пожил в этом унижении. Он был бледный и худенький, как червячок. Раз у него, должно быть, закружилась голова, он упал с лесов на улицу, ужасно расшибся и, хоть его и вылечили, вскоре после этого умер. Старший, солдат, поехал на край света и пропал без вести.
Мальчикам ведь всегда лучше на свете; но она переносила настоящий ад из-за отца, из-за холода и голода и тех глупцов, которые, когда ей было только двенадцать лет, давали ей пряники и орехи, лишь бы она позволила им поцеловать себя. Говорили, что она красивая, и это ей нравилось, но они сами ей тогда совсем не нравились. Она очень боялась их и, отказываясь даже от орехов и пирожных, пряталась от них; но это не всегда удавалось, так как она часто бывала на улице, то играя с детьми, то выпрашивая у добрых людей кусок хлеба или несколько полен на топливо.
Оба дома отец давно продал, а деньги истратил еще вместе с матерью. Мать пробыла несколько лет у своих родных и возвратилась к мужу. Это было в то время, как умер дядя Ключкевич, а его дети разбрелись по свету (один из его сыновей теперь адвокат в большом городе, богатый, богатый!..), матери стало негде жить, она и возвратилась к мужу. Но отец тогда уже лишился должности в канцелярии, совсем спился, вскоре сошел с ума от пьянства и через полгода умер от белой горячки в больнице. Мать, бледная, иссохшая, жила еще года три. Она занималась рукоделием и носила свои работы по домам, иногда брала шить белье. Она уже совсем перестала думать о кавалерах, по целым ночам кашляла и плакала. Франку она держала при себе, учила шить и читать, а перед самой смертью выхлопотала для нее место у одной пани, привела ее к этой пани, ползала у ее ног и просила позаботиться о ее дочери.