Не выкошенная у порожка трава обдала ее босые ноги холодной росой, плечи в первый миг дрогнули от предутренней прохлады, но по ветерку, по светлеющему небу, по петушиной перекличке, по чему-то еще, разлитому и в траве, и в запахе земли с огорода, и даже, кажется, в ней самой, Анисья поняла, что будет ведро, и порадовалась. С полным подойником в руке стояла она, выпрямив молодую, гибкую спину, подставляя ветерку широкое лицо и крутую грудь, чуть прищурив серые спокойные глаза, и глубоко, ровно дышала, глядя, как густеет розовая полоска восхода.
Легко и хорошо было на душе у Анисьи, и вдруг показалось ей, что живет она в Княтине не третий год, а всю жизнь, как помнит себя, и всегда знала и Федоров двор, и вот эту жердевую изгородь вокруг огорода, и туман над яром, и эту розовую полосу там, вдали, наполнявшую собою край неба.
Родная деревенька Анисьи лежала за лесом, верстах в двадцати. Живы были и отец и мать ее, хозяйничал с ними старший брат, женившийся лет пять назад. Иногда Анисья ездила к родным, радовалась встрече, но всегда ее тянуло сюда, в Княтино, к своему дыму, к своему углу, ставшему, казалось, неотъемлемой частью ее существа. Она не сумела бы выразить свои чувства словами, но никогда и ни на что не променяла бы свою крытую соломой приземистую избу, где родила сына, где все принадлежало ей и где она сама принадлежала всему. И если бы сказали в тот час Анисье, что останется она без родного крова она не поверила бы, как не поверила бы в то, что этот кров может существовать без нее. Федор был ей люб и - она знала это - тоже любил ее. Свекровь Марфа невестку жалела, во всем помогала Анисье. Сын рос здоровячком, уже пытался говорить, что-то бухал по-своему.
Вспомнив о сыне, Анисья нежно улыбнулась, но тут же нахмурилась, выбранила себя распустехой. Ишь, на солнце выпятилась, а хлебы не печены еще!
Поджав нижнюю губу, Анисья повернулась и пошла в избу.
Серый с черным ремнем через спину кот, мяукая, пролез под ногами. Придержав дверь, чтоб ненароком не зашибить Ваняткиного любимца, Анисья переступила порог.
Услышав ее возню, Федор спросил осевшим спросонок голосом:
- Никак отдоила уже?
- Отдоила!
Грудной, певучий голос жены, давно знакомый, попрежнему волнующий, отозвался где-то в самом сердце. Федор, не открывая глаз, улыбнулся, бормотнул, повернулся на другой бок, боднул кудлатой головой набитую сеном подушку, чтоб лежалось удобнее, и снова уснул, сразу, не желая терять ни одного мгновения. Вчера весь день Федор косил в лесу, нынче надо было приниматься за рожь, и хотелось, пока можно, дать отдых телу, набраться сил.
Федору и приснилась рожь: высокая, наливная, согнувшая к земле усатые серые колосья. По ржи ходил ветер, и она изгибалась, как ластящийся кот. Ее хотелось погладить, и почему-то казалось, что она должна быть шелковистой и теплой на ощупь, как живая. Федор все протягивал к полю свои руки, но рожь ускользала из-под ладоней, не давалась ему. Это обидело Федора. Ведь рожь росла на новой ляде*, выжженной лишь прошлым летом. Федор положил на нее столько трудов, а она упрямилась! Федор во сне сердито зашевелил пальцами...
______________ * Ляда - выжженный под пашню участок леса.
А в избе продолжалась мирная, неслышная утренняя жизнь. Встала Марфа. Помолилась, стащила на стол дежу, взялась лепить хлебы. Сухие старушечьи руки ловко вытягивали куски теста, быстро валяли его.
- Да я бы сама, мамонька! - заговорила было шепотом Анисья, но Марфа даже бровью на нее не повела, и Анисья отошла в сторону, принялась цедить молоко. Молчание Марфы ее не обидело. Она знала привычку свекрови не отзываться, если та решила делать .по-своему.
Цедя молоко, Анисья ласково глядела на старуху. Говорили, в молодости Марфа была хороша и озорна. Разве подумаешь такое, видя ее заострившийся к пятидесяти годам нос, впалые щеки, исцарапанный морщинами лоб? Только глаза у свекрови, наверное, прежние: большие, черные, вспыхивающие в добрую минуту лукавым блеском. Вот и сейчас так ими посмотрела! И, ожидая шутки, Анисья заранее улыбнулась.
- Умучила мужика-то? - шепотом же, с задоринкой спросила свекровь. Ишь, не проспится никак. Бесстыжая!
Анисья вспыхнула, опустила лицо:
- Что, право, мамонька...
Марфа махнула рукой.
- Не прячь глаза-то... Я не в укор. Я б тогда укоряла, когда б муж от тебя на сеновал бегал... Ишь, зарумянилась... Ну-ко, посмотри, прогорели дрова-то или нет? Аль тоже устала, самой пойтить?
Анисья рывком бросилась к печке.
- Не, не прогорели еще... скоро...
- Скоро, скоро, - не то напевая, не то добродушно бормоча себе под нос, наклонилась свекровь над столом, - стало быть, скоро будут блины у Егора. У сватьи лепешка, и нам немножко...
Анисья тихонько рассмеялась. Веселая семья у них, хорошая!
А Марфа уже умолкла, счищала с пальцев налипшее тесто. Эх, знала бы сношенька, каково пришлось Марфе в жизни, не завидовала бы, поди, ее веселости. Крохи от прежней веселости это, а не веселость.
Со слезами, с вытьем переступила когда-то Марфа порог этой самой избы. Ревмя ревела, когда осыпали хмелем. Как во сне видела вокруг ненавистные красные рожи сватов и свах, а на мужа, Кузьму, и не смотрела даже. В первую ночь отталкивала его жадные руки, извивалась, как змея, царапалась, кусала чугунные, сильные плечи, а когда Кузьма сдавил ее так, что зашлось дыхание, и случилось непоправимое, ударила его в лицо кулаком и обеспамятела... Очнулась, когда Кузьма спокойно спал рядом, по-хозяйски перекинув руку через ее грудь. И тогда поняла: рухнули все надежды, не вернется былое, не бывать ей с тем, кто люб, а вечно, до гробовой доски терпеть постылые ласки, жить с чужим...
Пропал прежний смех, покорно согнулись плечи, поникла когда-то вскинутая чернокосая голова. Пошли ровные, скучные, как борозды в боярском поле, годы. Родила четверых, трое померли. Полюбила сына, изливала на него всю свою неизрасходованную ласку. Обвыклась, притерпелась к мужу. Даже иногда жалела его по-человечески, видя, как надрывается он за работой, чтоб прокормить жену и сына, и тогда щедро, по-бабьи утешала его. Кузьму редкая ласка не радовала. Может быть, догадывался, что Марфа любила другого, но не спрашивал, да и она молчала. Все тридцать лет, до его смертного часа, молчала.
Да что и рассказывать было? Где-то там, в дальней дали, в юности, остались две-три встречи, пересмешки с заезжим добрым молодцем. Его синие, тревожные и словно виноватые в последний раз глаза... Видел он, что Марфа любит, горит, но не протянул к ней руки, а потом пропал, исчез...
Лежа при смерти, Кузьма спросил жену, глядя мимо нее:
- Нехотя за меня шла-то?
Она вздохнула, поправила на нем тулуп и призналась:
- Нехотя, Кузьма...
Лицо у Кузьмы потемнело, большие, разбитые работой руки, лежавшие поверх тулупа, шевельнулись:
- Прости... Чуял, да думал - так это...
- Бог простит. Прости меня.
- Тебя - за что?.. Работал вот... Хотел, как лучше...
Марфа прилегла к нему на грудь и заплакала. Плакала по неудавшейся любви, по загубленным мечтам. Плакала оттого, что худо было всю жизнь и ей и Кузьме, плакала оттого, что ничего уже не поправить.
Кузьма с трудом положил ей на затылок ладонь, погладил.
- Прощай, горькая моя... Федьку, Федьку береги... Федьку...
И она берегла сына. Вон какой крепкий, сильный вырос! Первый на деревне мужик! Такого второго нету! И жену ему сосватала - поглядеть любо. Исподволь, хитро парня с девкой, ей приглянувшейся, свела. А теперь вот и внук есть. Крутолобый, в Федора. Что еще нужно на склоне лет? Спокойно умирать можно. .
Занятые стряпней, Анисья и Марфа как-то не прислушались сразу к непривычному для такой ранней поры конскому топу на улице. Он возник стремительно и так же стремительно оборвался. Но тут же послышались чужие громкие голоса.
Марфа, крестясь дрожащей рукой, неверными шагами пошла к двери, Анисья опередила ее, высунулась наружу и тотчас влетела в избу, бледная как полотно...