«А то, — горячился Иван Прокопчин, возражая то ли Илье Захарюженкову, то ли, кому-то из братьев Степаненковых, — что за все два года я не помню, чтобы мы были на высотке, а они где-нибудь в лощине или в болоте». «Точно, — вмешался в разговор Илья Захарюженков, — всегда мы внизу, в болоте где-нибудь, в жижке тухлой, ёшь твою. А они по нашим головам — сверху, из пулеметов. Два-три пулемета, и батальон наш, глядишь, лежит». — «Вот я и говорю, что ко-ман-ди-ры все, мать их…» — «Что — командиры?» — «Да то, что совали нас под пули неумно». — «Умно, неумно… Кого-то ж надо было совать. Командиров тоже пули не облетали». — «Положили. Эх, положили они народу. А я так думаю, что за все за это кто-то должен ответить». — «За что?» — «За то, что крови столько пролилось». — «Э-э, брось ты. Когда, знаешь, на елку лезут, об штанах не горюют».
«Гриш», — позвал Иная, когда там примолкли. «Ну?» — «Сколько мы с тобою провоевали?» — «С окружением? Или как?» — «С окружением. Что ж, окружение не война, что ли?» — «Окружение — это окружение». — «Нет, это тоже война. Только когда у тебя ни жратвы, ни патронов, ни… Так сколько мы с тобою успели?..» — «Два года. Без трех месяцев два года. А что?» — «Да так. Мужики, слышь, говорят… А я тоже, Грищ, не помню, чтобы мы где-нибудь на бугре, на сухом, в готовых окопах, а они внизу. Всегда наоборот. И отступали когда, и когда уже наступать начали». — «Ладно, хватит об этом». — «А о чем же?» — «Эти разговоры нам все равно уже не переговорить. Войну наново не перевоюешь. Давай, на родине пока, лучше о чем-нибудь другом». — «А у нас, Гриша, кроме войны, считай, ничего и не было. Ничего такого, настоящего. Женились, а детей не наделали. Почему мы, Гриш, детей не наделали своим бабам? Вон бы какие были они нынче. И бабы у нас хорошие были. Красивых бы ребят нарожали. А ты говоришь, давай про другое… Вот вспомнишь свое прожитое, жизнь свою от начала до конца, подумаешь: ну что в ней было? В жизни твоей — что? А ничего. Одна война». — «Было. И кроме войны было». — «А…»
Снова загудел под соседней липой голос Ивана Прокопчяна. Иван опять материл командиров.
А поодаль спали, укрывшись шинелью, Иван Прасолёнков с внуком Митькой. Ушли они с митинга еще в полночь и не знали, что ихнего сына и отца Василия Ивановича Прасолёнкова выдвинули единогласно кандидатом в председатели колхоза и что на ближайшем собрании, день которого уже назначен, окончательно решится этот вопрос. Митька еще днем отпросился у матери, та не перечила. Когда шли сюда, боялся, пропустит ли часовой. Но часовой его даже не заметил, так ловко Митька проскочил мимо него, ухватившись в темноте за дедову шинель.
Дед и внук лежали, согревая друг друга дыханием и теплом своих тел, прижавшись щеками к колючему шинельному сукну, привычному для одного и не совсем, — для другого. Под головами у них лежал вещмешок. И глянуть на них сейчас, подумаешь: братья спят, так похожи. Одному чуть больше десяти, а другому лишь вдвое больше.
День прошел в сборах и других хлопотах, какие случаются обыкновенно перед дальней дорогой. Но хлопотали больше пречистопольцы. Солдаты же бродили по селу, по кладбищу, по окрестностям. Солдату собраться что — подпоясаться да ружье на плечо. Вот и все сборы у солдата.
Уходили они вечером, чуть только солнце коснулось дальнего леса и засквозило малиновым, с изжелта-яркими переливами, светом вдоль полей и дорог, отбрасывая длинные прохладные тени. Построились в колонну по три, соблюдая воинское звание и ранжир. Сделали перекличку. Митька Прасолёнков и Степанчиха, запыхавшиеся, с раскрасневшимися лицами, принесли из ближайшего колодца полное, сбрезь, ведро воды, напиться на дорожку. Солдаты напились. Передали ведро вдоль строя. Выпили все до дна. Митька и Степанчиха принесли другое. И его наполовину выпили, а остальное разлили по фляжкам. Родные принесли зашитые в белые мешочки щепотки родной земли, и солдаты тут же рассовали те мешочки по пазухам и вещмешкам. Григорий, вздохнув и еще раз окинув торопливым взглядом пречистопольские дворы, и пречистопольцев, собравшихся проводить их, подал команду. И запылила дорога, в который уж раз на своем долгом веку, под солдатскими ногами. Сразу заголосили бабы, запричитали, обмирая. Затряслись подбородки у мужиков и седые головы у стариков. А ребятишки воробьиными стаями облепили штакетники, прясла на околице и липу на выгоне, смотрели на солдатский строй, уходивший в сторону большака, махали, загорелыми торопливыми ручонками, кричали что-то на разные голоса. И когда взвод был уже на горбовине поля, когда колонна пошла вольнее, размашистее и вытянулась малость, настроившись на долгий путь, вдогонку им из середины Пречистого Поля, с холма Всех Мучеников, бухнул Лебедь. Бухнул и зарокотал небывало. Рокотание его проникало всюду; за сотни верст вокруг, должно быть, были слышны тяжкие, басовитые, размеренные удары. Село сразу замерло. Примолкли голосившие. А уходившие большаком один за другим останавливались, задние насовывались на передних, строй в конце концов смешался, все обернулись на родное село и сняли пилотки. Только Ивану Прасолёнкову нечего было снимать, он шел с непокрытой головой, пилотку оставил внуку. И долго стояли так пречистопольские солдаты, слушали стоны Лебедя и молчали.
Эх, стой не стой, вздыхай не вздыхай, а век так, на большаке, глядя на село родное, не простоишь. Солдаты стали понемногу приходить в себя, начали поправлять амуницию и ремни оттягивавших плечи винтовок, запокашливали и, не глядя друг другу в глаза, принялись поправлять расстроившуюся взводную колонну.
Они ушли по белой, будто мытым речным песком посыпанной дороге.
Ночь опустилась на Пречистое Поле скоро. И когда совсем стемнело, где-то в середине села, у запруды, в доме с погасшими окнами заплакал ребенок во сне.
И несколько слов напоследок
Странную историю рассказал я тебе, дорогой мой читатель. Но уж такая случилась. Не я слово выбирал…
Говорят, что всякая история имеет свое завершение. Наша не исключение.
Ровно через год пречистопольские молодухи да и бабы, которые уже в возрасте, зачали от своих мужиков и через определенный природою срок принесли миру сыновей. И было их, сыновей пречистопольских, числом двадцать семь. И троих из новорожденных нарекли Григорьями, троих же — Иванами, двоих — Федорами, двоих — Степанами. А еще были среди них Прохор, Егор, Алексей, Авдей, Петр, Аверьян, Андрей, Тихон, Сергей, Прокоп, Илья, Захар, Кузьма, Константин, Назар, Николай, Карп.
Последней родила старая дева Зинаида Михалищина. Когда рожает безмужняя, известно, в деревне переполох. Каждая баба начинает грешить на своего мужика, на такого-рассякого, который и всю-то молодость ее сгубил, и красоту потушил раньше времени да и теперь кровушку пить продолжает… Но тут отнеслись к факту свершившемуся молчаливо и даже сочувственно. Мужиков не бранили.
У Зинаиды это был первый ребенок и, видать, что последний уж. Потому как от роду ей уже под сорок подпирало. Мальчик родился слабый, думали, не выживет. Из роддома долго не выпускали, боялись. А когда позвонили наконец из Новоалександровской в Пречистое Поле, чтобы приезжали забирать, новый председатель колхоза Василий Иванович Прасолёнков послал легковую машину и строго-настрого наказал шоферу, чтобы вез аккуратно, и вообще, чтобы все как следует… Профком к тому времени закупил кое-чего из самого необходимого на первое время: пару одеял, теплое и простое, пеленок, распашонок, ползунков.
Постепенно обильное материнское молоко и нежная забота Зинаиды сделали свое дело: мальчик покричал еще с месяц-полтора, потом стал охотнее, злее брать грудь, порумянел, похорошел. И лишь иногда ночами просыпался и бился в качке, разбрасывал пеленки, судорожно хватался за мамкины руки. Тогда Зинаида брала малого на руки, прижимала к набухающей от прибывающего молока груди и шептала тревожно:
— Что ты, Гришенька. Что ты, миленький. Ну, не кричи, хороший мой. Я с тобой. С тобой твоя мамка. Никому я тебя не отдам, живулечка ты мой ненаглядный. Спи, спи, а-а-а, а-а-а…